Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом, напрасно вы думаете, что если в храме служить на русском языке, то там будет больше молодежи. Появятся другие отговорки: посты длинные, службы долгие, скамейки жесткие, пол холодный и вообще с пивом мы вчера перебрали... Вот была бы на этом мраморном полу дискотека – вот тогда мы пришли бы...
Есть люди, которые ищут самооправдания своей нецерковности. Они верят, но живут мимо Церкви. Сейчас практически нет людей, которые были бы сознательными атеистами. Их кредо – "что-то есть", и "мы православные, потому что мы русские". И как же им объяснить самим себе и друзьям свою нелогичность, сочетание своей полуверы со своей полной нецерковностью?
И тогда он находит как будто "рациональный" довод: "А у вас попы пьяные, и мне вообще непонятно, о чем вы там молитесь".
Нет, не язык разделяет эти два мира: Церковь и молодежь. Я не поддаюсь обаянию формулы, гласящей, что если бы, мол, мы перешли на русский язык, то люди пошли бы в храм. Да не пошли бы! Человек решает идти или не идти в храм совсем не ради того, чтобы нечто "понять", "расслышать". А хочется ли ему понимать? Да и вообще за пониманием ли он в храм зашел? Ведь молитва – это не сводка теленовостей. Тут понятность не самое главное. Будь оно иначе – православные Интернет-странички стали бы конкурентами храмов…
И с нашей стороны главная трудность – не в языке богослужения, а в языке общения людей. Если бы оптинские старцы молились на китайском языке, люди все равно бы к ним шли, потому что старцы говорили на языке любви. Этого языка люди ждут, этот язык они чувствуют. И поэтому, когда начинаются дискуссии о том, на каком языке вести службу, то, помоему, это попытка уйти от главного. Почему в наших храмах мало любви? Вот главный вопрос. Остальное потом.
Вот заходит в храм человек, не прихожанин, а захожанин. Заходит в такую минуту, когда службы нет. Служба только что кончилась, и батюшка еще не успел из храма убежать. Человек заходит и видит: справа свечной ящик, там бабушка свечки продает; а слева батюшка стоит, ничем не занят. Вопрос: к кому обратится зашедший?.. Вот и вы дружно отвечаете, что к бабушке… Но тогда второй вопрос: ну почему нас, попов, так боятся? Если священники будут радоваться людям (не сбору, а людям!), то и люди будут радоваться священникам.
Но слишком часто священнику или епископу нечего сказать людям. И это видно, когда он пробует выдавить из себя проповедь или интервью. Видно, что нет у него никакого интереса к людям. В последнее время даже появился такой тип священника, у которого нет даже экономического интереса к людям. Потому что у него есть парочка богатых спонсоров, и этого ему хватает и на ремонт храма, и на строительство дачи. Так что ему даже с точки зрения экономики не интересно, чтобы у него больше прихожан было. У него и так все хорошо.
Один российский архиерей лет пять назад приказал во всех храмах своей епархии пробить выход из алтаря прямо на улицу, чтобы он мог сразу после службы сесть в "Волгу" и, избегая общения с паствой, уехать. Вот пока у нас будут такие тайные лазы, отчужденность людей от Церкви будет оставаться.
Нет, я не встал в позу обличителя, тыкающего пальчиком в чужие грехи и немощи. Сказанное мною – лишь часть нашего общего серьезнейшего недуга. Имя этому недугу – неправославие. Неправославие не в смысле ереси и отступления от догм. Неправославие в смысле неверной молитвы. Это и мой личный недуг. Богослужение очень часто отбирает у меня силы, а не дает. Почему, причастившись Тела и Крови Христа, я чувствую себя уставшим? Мне прилечь хочется, вместо того чтобы, "с миром изыдя о имени Господнем", горы с места сдвигать, ибо все могу о укрепляющем меня Господе Иисусе (ср.: Флп. 4, 13). Эта послелитургическая немощь есть признак духовной болезни. Знаю, что бывает иначе, что порой именно после службы летишь как на крыльях. Но почему же так редко? Почему так в прошлом?..
Наконец, говоря о "понятности", стоит помнить, что понятность – это вещь отнюдь не лингвистическая. Есть непонятность, порождаемая различием личного опыта. Есть непонятность, порождаемая расстоянием между культурами. Богослужение родом из византийской культуры, и это уже предполагает, что его язык до некоторой степени иностранен. Даже если его перевели на русский.
Вы встречали издания "Канон Андрея Критского" с переводом на русский язык? И что, понятно? Да ничего не понятно! Чтобы его понять, надо на "отлично" знать Ветхий Завет.
Ну, переведете вы с церковнославянского на русский язык "ниневитяны, душе, слышала еси кающияся Богу"[93]. Но что это скажет душе, которая как раз никогда и не слышала про "ниневИтян" и про их покаяние? Бесполезно говорить "будь как Жанна д'Арк" тому, кто никогда не слышал о ее жизни и подвигах. Бесполезно говорить "кайся, как ниневитяне" тому, кто и знать не знает, что такое Ниневия, где она находилась и что там произошло…
Или – из чина исповеди: "Боже, Иже пророком Твоим Нафаном покаявшемуся Давиду от своих согрешений оставление даровавый". Перевели на русский: "Боже, Который через своего пророка Нафана даровал оставление грехов покаявшемуся Давиду". Ну и что? Для того чтобы понять эту фразу, надо знать не церковнославянский язык, а то, кто такие Давид и Нафан, что произошло между ними (см.: 2 Цар. 12) и в чем был грех Давида...
Другой же и очень серьезный вопрос – вопрос о мере нашего созвучия уже не Библии, а византийской литературе. Меняются вкусы. То, что казалось прекрасным византийским литераторам, кажется пошлым современному человеку. Позолоченный предмет в бытовом обиходе – что это: изысканность или дурновкусие? Раскрываю один из акафистов Божией Матери и встречаю там выражение: "о Ручка позлащенная". Может, византийцев это и приводило в благоговейный трепет. Если же это на русский перевести, то будет: "о, позолоченная Ручка!". Чем лучше-то стало? Только еще больше обнажится дистанция, отделяющая нас от византийской культуры и ее штампов. Это уже не вполне наш язык, не во всем наша культура. И опять – нужны пояснения: Божия Матерь потому Ручка, что Ее Сын говорил: Я есмь дверь (Ин. 10, 7).
А если пояснять все – так и молиться не будет времени…Чyкотский писатель Рытхеy рассказывает, что впервые с поэзией Пушкина он познакомился в переводе, который его школьный учитель сделал для своих учеников. Стремясь объяснить все непонятное, он получил такой перевод: "У беpега, очеpтания котоpого похожи на изгиб лyка, стоит зеленое деpево, из котоpого делают копылья для наpт. Hа этом деpеве висит цепь из денежного металла, из того самого, из чего два зyба y нашего диpектоpа школы. И днем, и ночью вокpyг этого деpева ходит животное, похожее на собакy, но помельче и очень ловкое. Это животное yченое, говоpящее..."
Так что вопрос не в языке, а в посещаемости церковно-приходских школ, в том, насколько мы знаем эти библейские события и соотносим их со своей жизнью. Я убежден, что не форму богослужения надо менять, а церковную жизнь за пределами богослужения надо разнообразить. Если в храме или вне его, до службы или после будет возможность для общения людей, для встреч, дискуссий, тогда и вопрос языка богослужения будет просто неинтересен. Не устраивая в храме евроремонта, нужно просто расширить дорогу, ведущую в него.
И нельзя не учитывать здесь еще одно обстоятельство, хотя оно не решающее: у разных текстов разное назначение. Одни существуют для того, чтобы донести до людей некую информацию, другие – чтобы совершить некий сдвиг в душе человека. Мы читаем утренние молитвы не с той же целью, с какой читаем утренние газеты. Поэтому критерий понятности здесь все же не главный. Очень многие религиозные традиции мира сохраняют это странное двуязычие: мусульмане всего мира молятся на арабском языке, независимо от того, какой у них родной; буддисты всего мира молятся на пали или на тибетском языке (а не на калмыцком или бурятском); индуисты молятся на санскрите, хотя он очень не похож на современные языки Индии.
Это не означает, что я считаю церковнославянский язык в его нынешнем виде неприкосновенным. Церковнославянский язык всегда был языком храма, то есть он никогда не был языком улицы. Это изначально искусственный язык, на нем никто никогда друг с другом не разговаривал. Это эсперанто[94]. И в этом его огромное преимущество, связанное с тем, что церковнославянский язык легко поддается реформам. Поскольку это искусственный язык, то при наличии воли его легко реформировать, осовременивать. То, что, собственно, и происходило на протяжении столетий. Каждый переписчик делал это отчасти вольно, отчасти невольно. А вот с появлением типографий этот процесс удалось взять под контроль. И, конечно, современный церковнославянский язык – это не вполне язык Кирилла и Мефодия: между ними немало различий, появившихся в результате постепенной русификации церковнославянского языка. Ранее эти изменения копились стихийно, но затем этот процесс был взят под контроль. Этот путь не закрыт и сегодня. По меньшей мере два раза за последние сто лет это происходило: в начале ХХ столетия вышло заново отредактированное издание круга богослужебных книг (издание вышло под руководством тогдашнего архиепископа, а позднее Патриарха Сергия), а в 70–80-е годы был новый пересмотр, изданный под руководством митрополита Питирима.
- Вопросы священнику - Сергей Шуляк - Религия
- Кино: перезагрузка богословием - Андрей Кураев - Религия
- Богословские труды - Василий Кривошеин - Религия