– Аниска, ты что? Батюшка зовет?
Она сидела на солнечной стороне скамейки, и волосы ее на свету ярко золотились, сделавшись почти такого цвета, как отцовская борода. На самом-то деле они у нее просто – светлые. То есть, можно было бы сказать: будто спелая пшеница или еще как. Да пшеничные-то косы только у красавиц бывают, а Маша – ну, какая она красавица? Худенькая, бледненькая, все у нее из рук валится, от дома до церкви со своей хромой ногой дойдет, и уже надо сесть передохнуть. И даже не это главное, а то, что она как не от мира сего. Смотрит – не видит, слушает – не слышит. Глаза будто внутрь себя повернуты. И ведь глаза-то – этого Аниска не могла не признать – хороши. Будто вода озерная, и по ней рассыпаны золотые искры, точно как у отца. Только вот жизни в этих глазах и на сотую долю нет по сравнению с отцовскими.
Словом, гордеевскую дочку можно было пожалеть. Хотя и достоинства за ней водились, Аниске недоступные. Книжку какую хочешь могла прочитать, что по-русски, что по-французски. А недавно начала с Левонтием Макаровичем Златовратским изучать латинскую грамоту. Зачем, спрашивается? Латинцы эти, Аниска слыхала, давным-давно все перемерли. Ну, им, ученым людям, виднее. Да вот еще – музыка. Иван Парфенович выписал чуть не из заграницы два здоровенных музыкальных ящика. Один, побольше, взгромоздили к Машеньке в горницу, другой – во флигель для общественных собраний. И так она ловко выучилась на этих фортепьянах играть! Сперва-то не очень получалось, а нынче – заслушаешься. Настоящая барышня, даром что крестьянского звания. Аниска так ее и звала: барышня. Куда до нее Евпраксии Полушкиной.
Выбравшись из кустов, Аниска торопливо заговорила, размахивая руками:
– Ой, что случилось-то! Прямо ужас! Всех разбойников положил и сам чуть жив остался! Неделю в тайге, не евши, не пивши! Сюда пришел, а его – в холодную! А Иван Парфенович так осерчали!
– Постой, – Маша сразу встревожилась, – ты о ком?
– Да как же! Управляющий! Из Петербурга! Ученый, дворянин, герой и собой красавец!
– Управляющий? – Маша, не понимая, затеребила конец косы, – точно как отец ее теребил бороду. – Какой управляющий? Печинога? Так он же…
– Ой, матушки, – Аниска от ее бестолковости аж скривилась, – говорят же вам: новый управляющий, из Пе-тер-бур-га! Опалинский Дмитрий… вот дальше не помню.
Маша, глядя на Аниску – вернее, куда-то слегка мимо, в пространство, – молча пожала плечами. Аниска поддала жару:
– С почтой сюда ехал! А воропаевские-то и напади! Так он их всех раскидал. Самого, слышь, Воропаева на сосне повесил! А теперь в участке сидит! Едва живой, а его под замок. Как бы не помер! А к Ивану Парфеновичу – господин Овсянников: ваш, говорит, такой-то и такой-то? Говорит, как есть герой!
– Подожди, Аниска, у меня от твоего крика в голове звенит, – Маша виновато улыбнулась, морщась, – ты сказала, на почту напали? И что теперь? Люди целы? А деньги? Там же должно быть жалованье для прииска. Ведь рабочие…
– Людей как есть всех поубивали, – Маша ахнула, Аниска заторопилась перескочить с кровавой темы:
– А деньги найдут! Семен Саввич так и сказал: и татей сыщем, и денежки ваши вернем до копейки, а злодея Воропаева – в железо и на Колыму!
– Но Воропаева, кажется, новый управляющий на сосне повесил? Или я что-то не так поняла?
– Ну, не повесил! – Аниска с досадой фыркнула. – Других повесил, а Воропаев убег. Ништо, сыщут… Да что вы, барышня, ей богу – все не о том. Я ж вам толкую: герой, как есть герой! Нынче вот к батюшке вашему явится, мы на него и поглядим. Да я боюсь – заробею, встану столбом, они мне – полотенце подать или что, а я…
Она продолжала азартно трещать; Маша, уже почти ее не слушая, пробормотала будто самой себе:
– Новый управляющий… Знаешь, нынче утром синица рябиной в окно кидалась. Тетенька говорит: не к добру. А я думаю… кабы не только герой, да еще и голова на плечах. Батюшке бы польза. Только вот – как же Матвей Александрович? – и, совсем тихо:
– Это нехорошо.
Нехорошо! Гордеев и без Маши знал, что – нехорошо. Матвей Александрович Печинога инженер был отменный и прииск держал в железном кулаке. Никакой иной управляющий и даром был не нужен. Пустая трата денег и ценному работнику обида.
Да в том-то и дело, что пустых трат Иван Парфенович никогда не допускал. Была, значит, нужда. И еще какая.
По-настоящему она, эта нужда, обозначилась не так давно. Четыре месяца назад, в морозный апрельский день – как раз перед оттепелью, с которой началась весна. В тот день должен был возвратиться с прииска Петруша Гордеев, отправленный туда отцом проверить, как идут дела.
Проверяльщик из него был, прямо скажем, аховый. Петеньку с детства одолевало непобедимое отвращение ко всякого рода активным действиям, причиной коего была не леность, а – тоска. Ни к чему-то у дитяти не лежали руки. Игры там, проказы всякие – если и случались, то вроде как через силу. Он даже голубей не гонял. Зачем? Все одно выйдет наперекосяк. Батюшка поглядит и плюнет.
Живя таким образом, Петя иногда сам себе бывал не рад. И впрямь: что за радость от жизни, если она сплошь – серая, как осенняя слякоть? Он и пить-то начал от этой серости. Сперва показалось: вот оно, лекарство! Хлопнешь стопку – и засветилось вокруг, видно стало: вот – кулебяка с зайчатиной, объеденье, вот девка подмигивает, манит сдобной грудью… Вкусно! Зато потом… Проспишься – еще хуже. Не слякоть, сажа черная, хоть травись. А не пить уже нельзя. Как не пить-то? Все пьют! А ему, Петру Ивановичу Гордееву – везде почет и угощенье, в любом кабаке открытый кредит.
Потом-то, правда, иначе стало. Батюшка позаботился: в штофных лавках Петруше не одалживать, а в «Луизиану» не пускать вовсе. Бедный Самсон Лазаревич, трактирный сиделец, так и трясся теперь меж двух огней: пустишь – Гордеев шкуру снимет, не пустишь… да поди-ка не пусти! Петр Иванович, он с пьяных-то глаз и по шее навешать может, и стекла побить. Поди потом, ищи справедливости.
Николаша, которому зачем-то нужно было в ту сторону, составил Петру компанию по пути на прииск. Ехали верхами, по накатанной дороге. Плотный снег искрился на весеннем слепящем солнышке, с кедровых лап свисали переливчатые плачущие сосульки, в темной хвое радостно посвистывали клесты. Короче – благодать. Только у Пети на душе смурно и тягостно. Да еще – трезвый с утра, вот напасть.
– Со всех сторон обиды, а самые злые – от него, от батюшки, – бубнил он угрюмо, воткнувшись взглядом в лохматую гриву каурого Соболя. – За щенка держит. Ладно бы – вовсе к делу не подпускал, а у него все назло. Вот нынче, спросишь, зачем послал? Страмиться, только и всего! Будто я не знаю, что там, на прииске, все и без меня отлажено. Печинога этот старается, чурка с глазами, – выслуживается перед отцом…