Цыгане — народ действительно особенный, в частности, слово держат всегда, если только удастся его из них выбить. Но я все равно решил по-умному, то есть с документом… — Он прокашлялся. — Такой я человек. Формалист. Я-то не цыган, мне бумажки нужны. Мол: вам барыши, мне дите и расписочку, да и убирайтесь с попутным ветром, храни вас Бог. Вот! — Он в привычной манере щелкнул языком и едко уточнил: — Ну, гадок я тебе, а?
С этими словами он налил себе еще вина. Иван поднял взгляд, поймал ответный — лукаво-сердитый — и смутился. Непрошеная тайна обожгла его всполохами сразу нескольких чувств, но ни одно и близко не стояло к облегчению. Отчего-то на сердце стало только сквернее, хотя с него и исчез груз некоторых вопросов. Значит, беглянка, с кем-то, видимо, спутавшаяся… и ребенок, на которого заявили права. Украденный, если так-то подумать.
— Очень сочувствую, что так вышло, — сказал он, не найдясь с другими словами. — И… нет, не гадки, конечно. Я думаю, это было верное решение, в нашей-то стране…
— Мы, знаешь ли, испугались слегка, — признался граф. Вроде он приободрился. — Еще до снов. Мальчик наш ведь только впервые от цыган шарахнулся, а дальше-то начал их высматривать и все спрашивать, почему на них одежда такая пестрая, побрякушки, можно ли ему такое надевать будет, когда вырастет… — Он передернул плечами. — Мы решили, лучше их удалить, да сразу, да навсегда. А они не так чтобы много отступных затребовали. — Он скривился. — Я тебе больше скажу, мне еще второго предложили, в довесок, так сказать, мол: «Приголубьте вот еще сиротку, он побольше, но тоже умный!». Кошмарно, а?
— Но что, если это они… — начал было Иван, но граф легко угадал и оборвал вопрос.
— Нет, — заявил он непреклонно. — Нет, Ваня, нет. Можешь не верить моим этнографическим познаниям; можешь, как большинство, считать цыган детьми дьявола, на что угодно способными… Да только этим людям я прямо перед окончательной сделкой все сказал — ну, что с мальчиком сотворили. Рисково сыграл, проверить хотел, как их ром-бáро[10] среагирует, я ведь точно, как ты, думал. — Он помедлил. — Нет, не похоже. Испугались они. Стали нас жалеть. Жена баро сестре оберег дала, серьги золоченые для мальчика… сказала: спрятать до времени, а проснется в нем кровь, захочет носить — пусть носит. Так раны на сердце скорее затянутся. Славные они… — прозвучало уже задумчиво. — Славные, пусть и меняются странно: такого мальчишку, да на каких-то там лошадей! Ужас ведь для любого просвещенного человека.
— Ужас и дикость… — только и произнес Иван.
Граф кивнул и повторил:
— А себя все-таки не терзай. Все ты тоже сделал верно. Не на кого больше было указать. Но меня, — тон графа изменился, стал прохладнее, — меня, уж прости, от этих разговоров прошу уволить. Устал я, и так забываю с большим трудом. Ну и конечно, — он чуть подался вперед и нахмурился особенно тяжело, — все то, что ты услышал, должно остаться между нами. Мальчик и так многое уже понимает о своей крови, понимает все лучше, наше общество забыться не даст. Хоть ты не подбавляй, а? Дай ему жить.
Иван, по-прежнему глубоко потрясенный, кивнул и пообещал, разумеется, молчать. Остаток ужина прошел теплее и веселее, в разговорах о готической прозе и новой французской выставке где-то близ Кремля. Но, как Иван осознал потом, именно после этого вечера приглашать его стали совсем редко. И впервые забыли поздравить с Пасхой.
Пояснения графа на многое пролили свет и должны были укрепить Ивана в журналистской правоте. Если нет других подозреваемых, если последние устранились, с чего он мечется как подстреленный? Ничего он не упустил, как ни ужасна правда. Семья D. в порядке, и порядок наступил именно после увольнения Аркадия. Жизнь продолжается. Стольких нужно еще ужалить, стол ломится от печальных писем, редакции ждут материалы! Так он себя уверял, но день ото дня становилось только гаже. Оса все с меньшей охотой вглядывался в чужие беды и брался за перо. Всякий раз он боялся ошибиться, а для радикального газетчика подобное хуже, чем если, к примеру, отрубить ему руки. Возможно, и читатели чувствовали его «недомогание»: бóльшую аккуратность в выражениях, беглость стиля, скупость на любимые, ранее смакуемые мерзости. Шум материалы вызывали все реже, ждали их с куда меньшим ажиотажем. Вспышки — статьи, которые Иван писал, злясь снова на R., а не на себя, — случались все реже. И вот, вскоре после того как Иван окончил курс в университете, настал день, когда все это мучение наконец завершилось.
Решение пришло буквально по щелчку — и вдруг принесло первый за два года вдох полной грудью. Некогда было колебаться, прикидывать, во что все выльется, кто обидится, кто разочаруется. Придя в съемную мансарду на Пименовской, Иван просто разжег верную жестяную печку — и спалил там все копии старых материалов. Новые, последние разосланные по редакциям, он уже не стал ни перечитывать после выхода, ни тем более приобретать; на записки издателей не отвечал, всячески избегая общения с ними; с болью и жалостью — но решительно — откладывал и передаваемые через третьи руки мольбы униженных-оскорбленных. Назад его ждали долго, незаурядная все же личность, но в конце концов, как и всякого в большой Москве, забыли и заменили другими: что в работе, что в сердцах публики. Приехал и распушил перья, к примеру, бойкий, громкий, всюду сующий свой казацкий нос Гиляровский. Такого грех было не возвести на освободившийся пьедестал.
Оса умер, но кто-то должен был прийти ему на смену не только в прессе, но и в собственной его усталой оболочке. Слишком деятельной была натура покойного; не привык он подолгу прятаться; не мог прозябать бессмысленно в какой-нибудь бумагомарательной и никогонеспасательной казенной могиле.
Тем временем в городе разгоралось лето, а в стране — административные реформы, порой довольно занятные. И, поглядев на них, Иван вскоре определился, чем займется дальше, благо, нужные связи в полицейских участках у него за время корреспондентской работы накопились.
Полицейские подчиняются четким приказам. Арсенал у них пошире, чем у газетчиков; паутиной их агентуры оплетена вся Москва; открываются новые и новые ведомства. Но при этом есть стреляные начальники, которые, если что, поймают за руку, строго заглянут в глаза, вразумят и пристыдят. Решения здесь не принимаются в одиночку. Это, конечно, в идеальном мире, в тех редких его оазисах, где нет лихоимства, кумовства и безалаберности… но уж на что, на что, а на создание подобного оазиса вокруг себя мертвому Осе хватит и ума, и изворотливости,