Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Душная, нехорошая ночь была перед отплытием. В раскрытый иллюминатор не шла прохлада, а вливалась бесконечная перебранка. Что-то на пароход грузили. Ругались на татарском, армянском, русском языках. Хлопали где-то винтовочные выстрелы. По палубе над головой всю ночь гремели шаги, шаги, шаги…
Заснули Тиборги лишь под утро, а когда проснулись, пароход уже вышел из Бакинской бухты. Стучала в его недрах машина. В иллюминаторе колыхалось зеленовато-голубое открытое море. А койка Наденьки была пустая.
Так-то. Понимаете, не могла она, вот просто была не в силах покинуть Баку. Взять и выбросить из души, из жизни все, что любишь… к чему привыкла… Нет! Дождавшись, когда родители уснули (а Ирка давно уже сонно сопела), Надя тихонько оделась и с туфлями в руке неслышно вышла из каюты. Вахтенному у трапа молча сунула единственную свою ценность – медальон с золотой цепочкой. И, сбежав на пристань, растворилась в предрассветных сумерках.
Страшный переполох поднялся в каюте у Тиборгов, в каюте у Стариковых. Обыскали весь пароход. Анна Алексеевна рыдала, требовала, чтобы капитан повернул обратно.
Но пароходы обратно не поворачивают.
Глава двенадцатая
Баку. Сороковые годы
Помню: Калмыков впервые появился у нас на Пролетарской на майские праздники 1942 года. Мне тогда еще не исполнилось шестнадцати, училась я в школе на Красноармейской, в восьмом классе, и помню, как завидовала некоторым девочкам, которые приносили с собой завтраки – белый хлеб с маслом. Мы с мамой жили бедно. Так бедно, что у меня туфель не было – из старых я выросла, и пришлось носить папины, довольно изношенные, коричневые полуботинки на шнурках, подкладывая в их носы скомканные газеты. О белом хлебе и масле мы и не мечтали. Мама работала в Каспаре – Каспийском пароходстве, – что-то по культмассовой работе, зарплата ничтожная и продовольственная карточка соответствующая. Вообще после папиной высылки мама очень присмирела, всего боялась, ее громкий голос приутих, в нем появились раздражавшие меня жалкие нотки.
Калмыков же, напротив, был громогласный, очень, очень уверенный в себе. На нем ладно сидела гимнастерка, перетянутая ремнем с поскрипывающей портупеей и револьвером, сапоги сверкали. У него были жизнерадостные красные губы и вьющиеся черные волосы. Когда он привлек меня к себе, сказав: «Похожа, похожа на мать» и чмокнул в щеку, я ощутила запах тройного одеколона. Он походил, знаете, на знаменитого певца и киноартиста Бейбутова.
С Калмыковым в дом пришла сытость. Он приносил белый хлеб – о господи, с каким наслаждением я ела белый хлеб с тоненьким слоем масла. Ничего вкуснее не было в моей жизни, чем белый хлеб сорок второго года! И еще мама стала покупать на базаре зелень и сыр и даже принесла однажды полкило абрикосов. Нет, вы не поймете, что означал для меня сладкий оранжевый абрикос…
Осенью они поженились. Калмыков переехал к нам со своими чемоданами, большой коробкой с сапогами и мандолиной. Он удочерил меня. И стала я с той поры Калмыковой. Было странно и как-то неприятно расставаться с привычной фамилией Штайнер. Но я замечала, что моя немецкая фамилия не нравилась некоторым людям. Учитель математики, недавно появившийся у нас, фронтовик, списанный подчистую по ранению, явно воротил от меня нос. «Штайнер, к доске, – вызывал он и наставлял на меня правую руку в черной перчатке. – Хенде хох! – добавлял он, неприятно осклабясь. – Пиши уравнение…»
Да, уж лучше быть Калмыковой…
Мама потребовала, чтобы я называла Калмыкова «папой». Рассказала, что знакома с Григорием Григорьевичем с семнадцатого года и что он «просто чудом» не попал в сентябре восемнадцатого на пароход «Туркмен», на котором ушли в Красноводск комиссары, – иначе было бы их не двадцать шесть, а двадцать семь.
Это, конечно, здорово, что он уплыл из Баку не на «Туркмене», а на другом пароходе, ушедшем в Астрахань, а потом, в двадцатом году, с Одиннадцатой армией вернулся в Баку и вот – снова встретился с мамой, которую, как он говорил, никогда не переставал любить, – все это было хорошо, но называть его «папой» я не смогла. Не шло с языка это слово. Оно принадлежало одному, только одному человеку с тихим голосом, в пенсне… Пенсне поблескивало на жгучем июльском солнце, и, когда эшелон тронулся, отец неуверенно взмахнул рукой… до последней моей минуты будет тревожить душу этот прощальный взмах…
Нет, Калмыков не стал мне отцом, но я уже была достаточно взрослой, чтобы понять, что его женитьба на маме была для нас благом. Мама снова обрела уверенность, ее голос позвучнел, и повадка вернулась почти прежняя.
Я ведь, кажется, уже говорила, что мама была активисткой, хоть и беспартийной. Не раз она рассказывала мне, как сбежала с парохода накануне отплытия в Красноводск – не могла покинуть свой любимый Баку. Но я подозревала, что Гришеньку своего не смогла она покинуть, да, Гришеньку Калмыкова, который, к счастью, сел не на тот пароход, чтобы отправиться в бессмертие, но на какой-то пароход все же сел и уплыл, и мама оказалась одна.
Ну, не совсем так. Одна из большой семьи Стариковых, мамина тетя Ксения Алексеевна, осталась в Баку, потому что ее муж, известный в городе врач-венеролог, полагал, что никакой режим не может существовать без него, и не пожелал уехать. Он оказался совершенно прав. Ни большевики, ни мусаватисты, ни дашнаки, ни турки – никто и волоса не тронул на умной его голове. Так вот, мама нашла приют в их большой квартире на Воронцовской улице – тут в приемной всегда толклись озабоченные, прячущие глаза пациенты, – и бездетная тетка отнеслась к ней как к родной дочери. Под ее нажимом мама вернулась в Мариинскую гимназию, где ей оставалось окончить последний класс, но дух беспокойства снедал ее, и она, бросив гимназию, пошла в пролетарии. Да, пламенные слова Григория Калмыкова крепко засели в красивой маминой голове, обрамленной ореолом пышных русых волос. Она точно знала, что будущее – за рабочим классом, как бы ни сопротивлялись все остальные классы этому непреложному факту.
Впрочем, к станку, к металлу ее не допустили. Мусават хотел видеть женщину если не в чадре, то уж во всяком случае дома, в кухне. Но с помощью дядюшки, имевшего всюду в городе большие связи, маму приняли конторщицей на машиностроительный завод, впоследствии названный именем лейтенанта Шмидта.
А уж после возвращения большевиков, то есть советизации Азербайджана в 1920 году, мама, вступив в комсомол, окунулась с головой (теперь повязанной красной косынкой) в женское движение. Она зачастила в клуб имени Али Байрамова, вела там культурно-массовую работу. Мама звала женщин на заводы, на строительство новой жизни. Она появлялась в глинобитных домах в нагорной части города, в тюркских кварталах, на смеси русских и тюркских слов агитировала женщин сбросить чадру, освободиться от шариата, идти в клуб обучаться грамоте. Однажды вечером где-то в Чемберекенде ее поймали несколько мужчин, затащили в глухой двор и, пригрозив кинжалом, быстро остригли садовыми ножницами. «Здэс болше нэ ходи», – сказали ей на прощанье. Мама на какое-то время притихла. Однако волосы скоро отросли и сделались еще более пышными.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Румбы фантастики. 1989 год - Иван Ефремов - Научная Фантастика
- Клетка без выхода - Роман Глушков - Научная Фантастика
- И увидел остальное - Евгений Войскунский - Научная Фантастика
- Кукольник - Рэй Брэдбери - Научная Фантастика
- Бесконечные - Филип Дик - Научная Фантастика