меньше в обществе религии, тем больше требуется государства. Там же, где государство – все, религия должна угаснуть. Тотальное государство – это социальная форма безбожия.
В области философии точкой прорыва нормирующей воли стал Кант. Кант поместил этику в сферу науки, лишил ее характера учения и возвел в законодательный ранг. С тех пор она не отражает действительность, а предписывает ее образцы. Она больше не описывает, а предписывает. Не доказывает, а указывает. Императив становится формой философии, этика становится законодательством. С Канта начинается цезаризм в этике, философская форма человеческого насилия. «Вместо того, чтобы разум руководствовался объектом, надо, чтобы объект руководствовался разумом». Само познание Кант превратил из процесса отражения в акт учреждения. – Нормирующая воля, которая преобразует науку в учение о том, что должно быть, есть рафинированная воля к власти. Но и это еще не самое низкое в прометеевской душе. В ее еще более глубоком слое лежит собственно центральная и стихийная сила, определяющая все жизненные процессы: изначальный страх. Это он диктует волю к власти, отчаявшуюся волю, заставляя ее овладеть хаосом, вызывающим ужас. Человеку, разрываемому изначальным страхом, ничего другого не остается, как устремиться к власти над материей – или сдаться. Эта закулисная сторона воли к власти приоткрывается нами здесь впервые. И трансцендентальный идеализм Канта – этого самого властного мыслителя – есть результат бегства, мера защиты, наподобие кокона шелковичного червя. Он выдумал «вещь в себе» как паллиатив против всего непосредственного, безыскусственного, близкого той реальной жизни, которой он подозрительно страшился. Так он измышлял для себя душевный покой. Так он, по- мужски, перебарывал в себе изначальный страх, который также мужского свойства. Никто из западных мыслителей так не чужд, можно даже сказать, ненавистен русским, как Кант; поэтому борьба против него и критика его воззрений – постоянная тема русской философии.
От Канта через Гегеля ведет прямая дорога к тотальному государству современности, которое есть не что иное как тотальность нормирования, коллективная попытка искоренить изначальный страх. Этим получает свое завершение развитие четырех столетий: социальные скрепы общества секуляризируются. (Норма, насильственно навязанная сверху жизненным процессам, имеет безбожную природу!)
Для прометеевского человека тотальность нормы важнее, нежели высшее состояние духовной культуры. Постепенно вся культура становится для него лишь регулирующим понятием. Таков плачевный конец юридических культур. Смещение интересов от религии, философии и искусства в сферу политики, индустрии и техники тоже, в конечном счете, объясняется растущим чувством изначального страха. Целью политики становится организация общества, целью техники – господство над природой, целью индустрии – производство товаров впрок. За этими тремя главенствующими видами деятельности современного западного человека возвышается призрак забот.
Потребность в нормативности делает западные народы способными к удивительной организации. Это объясняется не только тем, что у них имеются отдельные одаренные личности, которые выделяются из общей массы людей и могут ее структурировать. Этого еще недостаточно. Организованность имеет свои условия и вверху и внизу. Она требует людей, умеющих организовывать, и одновременно таких людей, которые поддаются организации. Способности повелевать должна соответствовать самодисциплина подчиненных. Она зиждется на непоколебимом убеждении в неоходимости внешнего порядка. Это убеждение дает вождю волю к приказу, а подчиненным – выдержку послушания. Организованность предполагает такую же душевную установку как у вождей, так и у подчиненных. Если такого единого настроя нет, то будут издаваться только команды, которым никто не будет следовать.
Русскому такое убеждение несвойственно. Он придерживается обратного мнения, что человеческое регулирование вредно. Западному пристрастию к нормам у него противостоит поразительная нормобоязнь. Русские не умеют организовываться, поскольку они этого не хотят – из благоговения перед бесконечностью. – Только этим можно объяснить тот беспримерный акт, с которого начинается русская история (867) – добровольное призвание норманнских варягов для княжения на Руси: «реша сами в себе поищем собе князя иже бы володел нами и судил по праву… «Земля наша велика и обильна, а наряда в ней нет; да приидите княжить и володеть нами»[165]. Уже здесь была выражена великая мысль, к раскрытию которой как бы призваны русские – небрежение властью. Власть вызывает отвращение, поскольку она вводит в искушение. Властитель стоит ближе к греху, нежели его подданные. Запад утверждает: лучше умереть, чем быть рабом; русский же говорит: лучше быть рабом, чем грешником. Поскольку рабство отнимает только внешнюю свободу, тогда как греховность разрушает всякую свободу, всякую связь с Богом. В этом вопросе русскую установку вновь определяет стремление к внутренней свободе. – Акт 867 года повторился в ином виде в 1918 году. Когда немцы вознамерились оккупировать огромные территории революционной России, нашлись представители русской интеллигенции вроде Розанова, которые приветствовали такой поворот событий. И в этом случае решение прибегнуть к чужеземцам для наведения порядка – не воспринималось как позор или унижение[166]. С подобной точкой зрения мы встречаемся и у индусов. Английское владычество в Индии не всеми воспринимается с горечью. Некоторые видят в нем благословение, поскольку благодаря ему они избавлены от недостойных сделок в мире майя[167], от политики, управленческих функций и могут посвятить себя делу личной святости. Разве это бессмыслица? Разве нельзя предположить уже сегодня, что Индия переживет Англию? И не в силу ли именно такой установки?
Русские являют собой полную противоположность римской культуре нормативов, на которой покоится прометеевская организация. Им не хватает правосознания, они не понимают смысла мирских законов. Об этом часто говорилось. «Право – это нечто такое, что, благодаря религии, должно бы стать ненужным», – гласит тезис славянофилов, выражающий общую точку зрения русских. В нем коренится русский анархизм, как благочестивый – от Косого[168] и Добролюбова до Толстого, так и анархизм революционный Бакунина и Герцена. Русские склоняются к тому, что человеческие нормы препятствуют подступу к более совершенному миру, к божественному (христианский анархизм) или к «естественному» (материалистический анархизм) порядку вещей. Они считают, что государство имеет значение только на более низкой ступени человеческого развития и что с развитием благонравия вспомогательная потребность в законах отпадет. Такая точка зрения на государство есть выражение изначального доверия. Исходя из нее, русский недооценивает нравственную ценность государства и делает из него пугало. Современный же европеец переоценивает государство, исходя из обратных основных положений, – и превращает государство в идола. Роковая беда русских в том, что они до сих пор не нашли государственную идею и государственную форму, которые соответствовали бы их сущности. В сфере государственности они оказались неудачниками больше, чем в какой-либо другой области культуры. Им понадобится еще много времени, чтобы направить потоки своей политической жизни в регулируемое русло. Им недостает упорядочивающего ока владыки. Они дали зачахнуть своим организующим