что повертывал на угольях картошку и выхватывал на штык. Где они теперь? Остались ли живы?
Так до самого Александрова-Гая – в воспоминаньях о пережитом, в отчетах перед собою за свои поступки.
В Алгае были недолго: передохнули, перекусили – и в путь.
Крыли степь перекладными тройками вплоть до самой Самары.
VII. В пути
Чапаев был из тех, с которым сойтись можно легко и дружно. Но так же быстро и резко можно разлететься. Эх, расшумится, разбунтуется, зло рассечет оскорбленьем, распушит, распалит, ничего не пожалеет, все оборвет, дальше носа не глянет в бешенстве, в буйной слепоте. Отойдет через минуту – и томится. Начинает трудно припоминать, осмысливать, что наделал, разбираться, отсеивать важное и серьезное от случайной шелухи, от шального чертополоха… Разберется – и готов пойти на уступки. Но не всегда и не каждому: лишь тогда пойдет, когда захочется, и только перед тем, кого уважает, с кем считается… В такие моменты надо смело и настойчиво звать его на откровенность. На удочку шел Чапаев легко, распахивался иной раз так, что сердце видно.
Человек он был шумный, крикливый, такой строгий, что иной, не зная, подойти к нему боится: распушит-де в пух, а то – чего доброго – и двинет вгорячах!
Оно и в самом деле могло так быть – на незнакомого да на робкого. Чем в тебе больше страху, тем горше свирепеет сердце у Чапаева: не любил он робкого человека. И поглядеть со стороны – зверем зверь, а поближе приглядись – увидишь простецкого, милейшего товарища, сердце которого открыто каждому чужому дыханью, и от этого дыханья каждый раз вздрагивает оно радостно-чутко. Присмотрись – и поймешь, что за этой пыльной бранью, за этой нахмуренной суровостью ничего не остается, ни малого камушка у пазухи, – все он выстреливает разом, подчистую. И когда отговоришь с ним, – согласен ты или не согласен, – знаешь зато и чувствуешь, что исчерпал вопрос до донышка. Неконченых дел и вопросов с Чапаевым никогда не останется – у него всегда все кончено. Сказал – и баста!
Голову свою носил Чапаев высоко и гордо – недаром слава о подвигах его громыхала по степи.
Та слава застлала Чапаю глаза, перед самим собою рисовала его непобедимым героем, кружила ему голову хмелем честолюбия.
Сподручные хлопцы в глаза и за глаза больше всех шумели про подвиги чапаевские. Это они первые распускали и были и небылицы, они их размалевывали яркими мазками, это они раньше всех пели Чапаю восторженные гимны, воскуряли фимиам, рассказывали про его же собственную чапаевскую непобедимость. Когда Чапаю превосходно врали и даже льстили – он слушал охотно, облизывался, как кот с молока, сам поддакивал и даже кой-что прибавлял в речь враля. Зато пустомелю и мелкого подхалима, не умеющего и соврать путем, выгонял в момент. И впредь наказывал – не пускать к себе.
Поражала еще в характере у него одна удивительная такая черточка: он по-детски верил слухам, всяким верил – и серьезным и пустым, чистейшему вздору.
Верил тому, что в Самаре, положим, на паек выдают по десять фунтов махорки, а вот на фронте и осьмушки нет.
Верил, что в штабе фронта или армии идет день и ночь сплошное и поголовнейшее пьянство, что там одни спецы-белогвардейцы и что они ежесекундно нас предают врагу.
Верил тому, что снаряды, обувь, хлеб, винтовки, пополненье, – что бы там ни было, – все это опаздывает по злой воле отдельных лиц, а не из-за общей нехватки, расстройства транспорта, порчи мостов, положим, и т. д. и т. п.
Верил, что тиф заносят птицы: чем больше птиц, тем больше тифу; верил, что сахар растет чуть не целыми головами; что коня не бить – он испортится…
Чему-чему только не верил он по простоте, по чистоте сердечной!
Или вот товарища берет, ну, Попова, что ли. Попов – комбриг. Попов – парень сам герой и был с Чапаем во всех переделках, ходил в атаку не раз, не раз прострелен, контужен, одним словом – не зря комбриг.
И вот какой-нибудь случай в боях: не успел Попов обозы стянуть в срок, не успел на помощь другой бригаде подойти, отступил, положим, на пяток верст, да с тем, чтобы десять разом нагнать…
И уж кто-то шепчет доверчивому начдиву:
– Трус Попов-то… Побежал… Зря не помог – растерялся вовсе… Да пьянствовал, подлец, всю неделю… Против тебя, Чапаева, слово говорил… Зависть имеет…
И слушает, внимает жадно и верит доверчивый Чапай, распаляется гневом:
– Да я ему, подлецу!.. Да я голову оторву!.. Расстреляю за пьянство!.. Это што: людей у меня губить… а сам пьянствовать! А Чапаев отвечай… Позвать немедленно!
И ждет, взбеснованный, когда приедет Попов, побросав дела, услыхав про грозовье. Прискакал Попов, в коридоре справляется:
– Сердит?
– У-ух, как сердит…
– Все на меня?
– На тебя одного…
– Поди, наговорил кто?
– Да уж не без того…
– Ну, пронесет, бог даст…
И, наспех стянув ремни, оправив штаны, кобур, подтянувшись по-военному, входит Попов:
– Здравья желаю, товарищ Чапаев!
А тот и не глядит. И не отвечает. Бешеные глаза под тяжелым свесом ресниц упали вниз. Дергает усы Чапай, молчит целую минуту. А потом – как пробка выскочит из бутылки:
– Опять пьянствовать?
– Да я и не…
– Молчать! Распустились, сукины дети…
– Товарищ Чапаев, я…
– Молчать!.. Расстрелять тебя мало, подлеца! В такой обстановке и до чего распустились, дьяволы! Это што? Это што такое? Это подо што Чапаева подвели?
Попов молчит. Он знает, что выскочит газ – и пробку вынимай спокойно. Он знает, что выкричит Чапаев гнев свой – и притихнет. А как притихнет, тут ему и докладывай, рассказывай, как было, опровергай клевету и вздорные слухи… Сначала поартачится, все еще по упрямству не станет слушать, но ты – иди-иди-иди настойчиво и прямо к цели.
Только ему краешком поколыхай ту веру в клевету – обмякнет, как ситный, посмотрит тебе ласково в глаза и скажет виновато:
– А я, понимаешь ли…
– Понимаю, понимаю…
– Да-да, так вот я, понимаешь ли… Ну, говорят, отступил… Ну, говорят, пьянство опять же…
– Ну да, ну да.
– Так я и поверил – как же не поверить? А ты бы вместо меня разве не поверил? Как же. Того гляди – тут каждый поверит!
И уж Чапаев смеется. И уж ласково треплет Чапай Попова по плечу. Чай пить с собой усаживает, не знает, как окупить вину…
Прошло два дня, прошло три дня – случилось с Поповым то же и так же, так же от