Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он никогда никому не доверял, а ей как-то сразу доверился. Пугался иной раз: как же это он так распустился; кто-кто, уж он-то знал, что доверять нельзя никому, что каждый, и тот, о ком никак не предполагаешь (такой раньше иных прочих), может, волею или неволею, предать тебя, что жизнь есть система расставленных капканов, и каждый в ней, опять же волею или неволею, охотник и заяц одновременно. Порой, захлестнутый страхом, он начинал размышлять, как бы ему осторожно, «по-хорошему» отвалить от Татьяны, и всякий раз, размышляя о том, не то что умом — сердцем, всем существом своим сознавал, что по своей воле не откажется от нее, что, если было и есть в его жизни хорошее, о чем думать радостно, то всё это радостное сосредоточилось в скуластой женщине с жесткими ладонями, сокровенные прикосновения которых бывали подчас особенно, до нетерпимости острыми.
Мысли о Татьяне пробуждали, иногда в самую неподходящую минуту, его мужскую силу; но это не была тяжелая, грубая, даже насмешливая страсть, к которой он привык. Оставаясь с Татьяной, он не испытывал жестокого желания подчинить ее себе, тем более унизить, как прежде бывало у него с женщинами, — когда он был с ней, ему хотелось угадывать самые заветные ее желания, приноровляться к каждому едва уловимому ее движению, во всем подчиняться ей. С ней он впервые изведал ни с чем не сравнимую прелесть нежности не в женщине — в себе: подчас взять ее руку и поцеловать теплую, чуть влажную жесткую ладонь ощущалось им такой близостью, которой уступала самая полная близость с другой женщиной.
Он вспоминал потом (тогда об этом не задумывался), что, когда оставался с Татьяной, сам акт телесной близости не был столь продолжительным, не занимал всё или почти всё отпущенное время свидания, как происходило у него прежде (и потом) с другими женщинами. Разговор за чаем с мирабелевым вареньем (Татьяна не отпускала его, не напоив чаем) оказывался для него не менее желанной близостью, чем телесное соединение. И это было тоже открытием, чем-то новым — радостным и привлекательным.
Трудно устроив свое большое тело на табурете за крошечным столом, приткнутом в углу Татьяниной каморки, он зачерпывал ложечкой из стеклянной банки приятно кислые желтые шарики и с незнаемым дотоле одушевлением рассказывал сидящей напротив женщине о своей жизни. Никогда еще не было рядом с ним человека, которому он хотел бы рассказывать о себе. Это была выучка — жить за семью печатями, жить как бы зеркалом, отражающим, но непроницаемым. Он и вспоминать не любил: вспоминая, он на каждом шагу наталкивался на нечто, о чем вспоминать не хотелось, — теперь, возле Татьяны, он почувствовал манящее очарование прошлого, накопившегося в его тогдашние тридцать с небольшим. Татьяна будто сорвала запретные печати, и он щедро водил ее по дорогам и тропкам того мира, который успел создать за прожитые годы в своей памяти и воображении. Приукрашал, хвастал, привирал, конечно, но и не щадил себя, сокрушенно вытягивал из тайников заветное, что заталкивал прежде в самые дальние и темные углы, — с Татьяной он, тоже впервые, узнавал радость покаяния. И когда она, обрывая его исповедь, прижимала к его губам свою ладонь, это было словно отпущение грехов.
Самое замечательное (это, казалось, должно было останавливать его), что сама Татьяна говорила о себе скупо и неохотно. Если он принимался выспрашивать ее, смеялась: «Моя автобиография простая: год рождения, год смерти, а посредине черточка». Но по всему, по всей хватке ее угадывалось, что позади у нее немалое обжитое пространство, радости и страдания, любовь, наверно. Иногда он видел у нее книги, ни авторов книг, ни названий он прежде не слышал (он, правда, читал теперь мало, времени не оставалось, газету разве или оставленный женой на столе «Огонек»). «Про что это?» — кивал он на книгу. «Все книги про одно, — отвечала Татьяна. — Про мечты». Иногда по едва уловимым признакам он чувствовал, что с Татьяной произошло что-то или происходит, он приставал к ней с расспросами, она отмахивалась, смеясь: «Что у меня может случиться? Со мной и случиться-то ничего не может». Но и это ее немногословие, пугающее, иной раз и обидное, не разъедало его доверия.
7Татьяна жила недалеко от вокзала, в одноэтажном барачного типа здании какого-то малоприметного технического учреждения. В торцовой части здания имелась каморка, предназначенная то ли для дворника, то ли для вахтера. (Татьяна вполне успешно совмещала обе эти должности, а при необходимости выполняла также работу секретаря и счетовода, даже иногда чертила кое-что, — наверно, за эти заслуги и досталась ей по тому времени завидная жилплощадь.) Удобно было, что в каморку вел отдельный вход, притом не с улицы, а со стороны пустыря, куда глядел торец барака. Пустырь, огороженный проломанным во многих местах забором, был вдоль и поперек перерыт траншеями: чуть ли не до войны здесь наметили строить ДК железнодорожников, но денег всё не хватало и строительство откладывалось с года на год.
Старик, именно до этого часа еще добрый молодец, внимательно оглядевшись, свернул с Вокзальной в тупик, вдоль которого тянулся забор, снова огляделся, не свернул ли кто следом, прошел пару сотен шагов в конец тупика, огляделся в теретий раз (никого!) и быстро нырнул в хорошо ему знакомый пролом. Высоко над пустырем висел полный круглый месяц, тусклый, как оловянная тарелка, и таким же тусклым был лежащий на пустыре снег, расчерченный линиями черных по срезу стенок траншей и вырытого неведомо когда под фундамент котлована. Старик шел осторожно, глядя под ноги, на каждом шагу нащупывая неровности промерзшей, припорошенной снегом земли.
Эти трое появились неожиданно: продрались сквозь какую-то щель далеко впереди и тотчас повернули ему навстречу. Три силуэта — сразу угадываются крепкие мужики: завяжется драка, с такими не сладить, тут же и уложат. Они шли навстречу и перебрасывались негромкими словами, до него доносились ругательства и неприятный, грозящий бедою смех. «Чужие или свои?» — полоснул вопрос; тотчас вылепился в воображении генерал-начальник, маленькие шаги, маленькая белая рука за бортом мундира: если свои, пощады не жди, конец. Двое, косая сажень в плечах, поталкивая друг друга на узкой тропе, шли впереди, третий, выше их ростом, странно припрыгивая, будто перескакивая с кочки на кочку, поспешал следом, то и дело взвизгивал смехом. Старик (добрым молодцем времени быть не осталось), коли уж не разминуться, решил уступить и сошел с тропы и остановился, пропуская недобрых встречных. По смеху, по походке, по всему облику эти были всё же не свои, но кто их знает, могли и придуряться. «Неужели Татьяна?» — согрешил он мыслью, и снова дверь приотворилась, генерал стоял на пороге, хитро на него посматривая. Ну, нет, если и в Татьяне разувериться, тогда всё к черту, пусть убивают. Трое были совсем рядом, они подходили молча, он слышал их громкое сопение, и худой не оступался и не смеялся больше. Сейчас закурить попросят, подумал Старик. Он почувствовал щекотливую пустоту в животе, ноги у него дрожали. Но они не попросили (он даже успел понадеяться, что страх его напрасен: идут люди, и пройдут себе мимо), — поравнявшись с ним, тот, что шел первым, развернулся и с бычьей силой ударил его кулаком в лоб. Он сразу поплыл и, оседая на землю, почувствовал, как ударили еще раз, и еще. (Кастет, наверно, соображал он.) Кричать он не мог, да и смысла не было, только себе во вред, как не мог, да и смысла не было сопротивляться, и пока трое мужиков, продолжая наносить удары, ворочали его большое тело, стаскивая пальто и прочую одежду, душа как бы со стороны созерцала еще некоторое время то, что происходило на пустыре под смутным оловянным фонарем безликого месяца, ловила хриплые злые слова, будто заглушаемые лихорадочным тарахтением движка. «Штаны замочил сука... ничего анюта отстирает... ишь жопу наел смотри какой арбуз... ты павлик не заглядывайся... дрочить дома будешь...» (Это, наверно, длинный, Павлик... — догадывался для чего-то. — Смешливый...) «... клади всё в мешок... ... дышит?.. готов вроде... затяни мешок покрепче» (В пиджаке удостоверение сотрудника управления — катастрофа! — плеснуло последний раз в сознании.)
Рано утром тело обнаружил в траншее случайный прохожий, завернувший на пустырь по нужде.
8Старик, к удивлению докторов, выжил.
...Когда он, наконец, очнулся, он сразу — одним куском — вспомнил всё: и тусклый месяц над пустырем, и черно-белый чертеж котлована, и силуэты тех, кто его убивал, их слова и удары, и поганый смех долговязого, всю мерзость, пережитую до той минуты, когда он окончательно провалился во тьму. Врач слегка пожимал ему руку, как бы желая разбудить его; эти прикосновения, хоть и отзывались болью во всем теле, были приятны. Жив, понял он, и сознание того, что жив, обдало его радостью, но он продолжал лежать, не открывая глаза, чувствуя всем телом растущую силу притяжения Земли. И вместе с радостью возвращения к жизни муравьиными тропками спеша вползал в руки, в ноги, в сердце съедающий радость страх: генерал мягко прохаживался по кабинету, старался обреченный Фрумкин, аккермановское дело крутилось, зачерпывая лопастями всё, что попадалось на пути... Ах, да, еще служебное удостоверение в кармане пиджака...
- Движение без остановок - Ирина Богатырёва - Современная проза
- Короткая проза (сборник) - Михаил Веллер - Современная проза
- Летний домик, позже - Юдит Герман - Современная проза
- Гитлер_директория - Елена Съянова - Современная проза
- Тибетское Евангелие - Елена Крюкова - Современная проза