Читать интересную книгу Рассказы - Янка Брыль

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Но в луче фонарика стояла за порогом светлая, в одной рубашонке девочка лет десяти. Ослепленная лучом, она закрылась левой рукой, прижав запястье ко лбу, и из-под руки, мигая, глядела на нас.

— Кто еще дома?

— Я и Толик. Мама к тетке Ганне пошла, а то она хворая.

— Почему не открывала?.. Батька где?

Девочка отняла ото лба левую руку, открыла лицо, а правой со странной для этого возраста — не то чтоб от бабули перенятой, а какой-то старушечьей от себя, — величайшей, может быть, последней в жизни серьезностью размашисто перекрестилась.

— Воймяца, и сына, и святого духа, аминь. Дядечки, ей-богу же, не слышала. А таты у нас давно нету. Еще с польской войны.

Это было так страшно… Нет, так необычно и неожиданно, и это так перевернуло всего меня, что я… чуть не всхлипнул.

— Ты запирайся. Ну! Беги на печь. К Толику.

Фонарик погас.

Дверь затворилась. Снова брякнул железом засов.

Мы молча сели и поехали.

…Уже не однажды за двадцать лет мог бы я свернуть с большака на этот хутор — поглядеть, что выросло из нее, той маленькой женщины. Неужто же она, став женой и хозяйкой, так прижилась здесь, что никак не хочет перебраться ни в городок, ни в Мокрое? А может быть, кто-нибудь давно уже завез ее в далекое замужье — далекое по-нынешнему, не в третью деревню, а за тысячи три километров…

Я мог бы, разумеется, зайти, поглядеть, а не то и вспомнить вместе. Да не зашел. И не зайду. Не хочу.

Пускай она стоит в моей памяти такой, как была, — в белой студеной мгле, в ярком кругу света, в короткой льняной рубашонке…

Только пускай не боится нас, тех, что и в завируху не спят из-за нее, ради таких, как она.

Я не успел ей это сказать: ребенку было холодно.

Глядите на траву

На солнечно-искристом снежном сугробе сидит и время от времени гавкает щенок. За ним, поодаль и как бы в яме, виден серый треугольник торца одинокого на пустой усадьбе погреба. Над погребом — солнце. То, что лишь светит и не поднимается высоко.

Декабрь. Год сорок третий.

Какая давнина́ — почти четверть века прошло.

И пустяковина какая — на снежном сугробе щенок…

…Его ребячий радостный брёх я слышу сквозь гул и дребезжание небольшого, видавшего виды автобуса, который ползет по гравийке, с надоедливым, упрямым старанием пересчитывая ямы и ямки.

Рядом со мной долдонит сосед по сиденью. Он подвыпил, смел и общителен, слюна так и брызжет, небритая морда. Еще румяная. Видно, не только от перекуски в райцентре. Хотя и в годах он, да, кажется, очень давно, этот хромой здоровяк, — с тех пор, как я ходил в их деревню в школу.

Зачем же так грубо о человеке: «небритая морда»?..

Мы только что встретились с ним в ресторане и там же только что расстались с его односельчанами. Воскресенье, они посидят: надо добрать. Втроем. Знакомы мне еще со школьной скамьи и чужие уже целую вечность.

Когда я вошел в ресторан, они смутили меня радушной, пьяной разноголосицей:

— Зачем тебе в буфет? Что, у нас не та же самая?

— Браток, добавим! Девушка, сюда!

— Ну, ты не сядешь, известно!

Один из них, Сметана, который когда-то в школе умел не только ходить, но и бегать на руках, даже сказал, кивнув на мой корреспондентский аппарат:

— Снял бы нас, Васька Андреевич! Хоть отрицательных!

Неожиданная встреча была так неприятна, что я и пива не выпил в буфете, только взял не очень нужные мне сигареты, лишь бы поскорей выбраться из духоты и галдежа на улицу.

— Оно, конечно, товарищ Зенько, это вам не компания. Хотя, как вы и сами не хуже меня знаете, и в полиции были разные. Иные там…

Хромой сел рядом со мной, будто бы просто занял свободное место. И заговорил первый, как те трое, осмелев от чарки. С ним я уже встречался несколько раз после войны, но он лишь здоровался со мной, даже шапку снимал с какой-то фальшивой, подчеркнутой и униженной предупредительностью, однако никогда не заговаривал.

— Вот хоть бы этот Митька Сметана. Скажем, он тоже полицай. Но ведь не первый же он туда пошел! Силой оружия взяли. И эти оба: Вечер и Максимук. Против рожна, товарищ Зенько, не попрешь. Каждая власть…

Сосед мне неприятен. Молчал бы он лучше, а я бы глядел в окно. Рожь цветет, ходит волнами, столько зелени вокруг. «Глядите на траву — пускай на зеленом отдохнут глаза». Вспоминается давнее, из предвоенной еще службы в армии: слова сержанта на стрельбище. Глаза уже приустали за эти годы. И сердцу хорошо бы отдохнуть и успокоиться. После тревог, перед тревогами. Дорога успокаивает. Вот только он, черт его знает зачем, бубнит давно уже мне известное…

В их большой деревне, которая благодаря церкви и двум-трем лавкам издавна привыкла считать себя местечком, во время оккупации стоял фашистский гарнизон. «Сила оружия» была поначалу у тех двух немецких жандармов, что приехали в это… ну пускай местечко из районного городка. Что-то сразу, в июле сорок первого. Они уже, впрочем, были не одни, оккупанты, а с помощниками. Два полицая и переводчик. Полицаи еще ходили в своей одежде, только неуклюже подпоясанные поверх пиджаков патронташами, с белыми повязками на рукавах, и назывались «службой порядка». Один из них местечку был знаком: шофер Нашо́ра, тот, что возил председателя райсовета. Переводчика тоже признали: Шлемы-телятника сын, который учился на адвоката. Он был, само собой, без винтовки, с желтыми заплатками на груди и на спине и все словно ждал, с какой стороны ударят, хотя оглянуться боялся. И когда говорил и когда молчал.

— Кто у нас пошел тогда сразу в полицию? Первым — Басала́й, Алены Конашевой байстрючок. Сами, товарищ Зенько, не хуже меня знаете — голодранец и воришка на все местечко. Ему убить, украсть, поджечь — что нам с вами воды в жару напиться. А Гусакович, тот же в советской милиции служил, так забоялся, что активист, прицепятся немцы, тоже записался тогда. Оно, коли подумать, разве ж мог кто ожидать, что будет столько крови. А порядок…

Гусаковича летом сорок третьего, тогда он был уже комендантом, наши хлопцы сняли с велосипеда среди бела дня в двух километрах от гарнизона. Без шапки ехал, кудрявый, с автоматом на груди. За ним — пятнадцать подчиненных. Веселые, смелые все, победители. На днях закончилась блокада пущи, и партизанские деревни на подступах к ней были до крови растоптаны сапогами, копытами, гусеницами танкеток, умолкли и почернели от огня. И партизаны затихли наконец: кого ж тут бояться?.. Гусаковичу, как самому заслуженному, даже с медалью на черном мундире, досталась первая, сигнальная очередь. Хватило там на всех пятнадцать…

— А потом первые стали брать других, для компании. Кого уговорами, а кого так и силой. Вот как моего Сережку. Вы же сами, товарищ Зенько, не хуже моего знаете. Ведь он был еще дитё горемычное. Постарше и то…

…Именно тут из глубин моей памяти впервые выплывает снежный сугроб под низким солнцем и звонкий брёх щенка, что вскоре станет взрослым псом. Пестрый, черное с белым. Одно ухо молодецки завернуто. А он себе, дурачина, гавкает. Рад, что живет…

Сугроб намело в том месте, где еще осенью стояла хата. Она сгорела от шальной пули. Большаком ехала полиция, одному захотелось стрельнуть, пуля оказалась трассирующей. Ну, загорелось, подумаешь! И хорошо: больше будут бояться!..

Для дядьки Петруся, хозяина той хаты, это было не первое горе. Летом его зятя, что жил на хуторе за выгоном, кто-то выдал как партизанского связного. Приехали не только «бобики» — полицаи, но и немцы, не из местечка, а из городка, забрали всю семью, кто в чем был, и увезли. Хату и все постройки, как они всегда делали, спалили. Только и доведался дядька Петрусь, что зятевых стариков, свата Романа и сватью Теклю, чтоб зря не везти хворых в неметчину, застрелили сразу. А Лиды с малыми и Миколая нету.

Примерно за год до того тихий, единственный сын дядьки Петруся, сапожник Аркадик, помер. Он и сапожничал-то на дому оттого, что тяжелой работы делать не мог, болея чуть ли не с детства. А тихим был не только из-за чахотки, а по характеру — тихий, умный хлопец и даже — в отца — веселый. Нешумно веселый, по слабости, с добродушной улыбкой.

Дядька Петрусь был шутник. Я его помню сызмала. И сколько помню, столько он бедовал и шутил.

До этого пожара он погорел было еще почище, даже и погреба тогда не осталось. Незадолго до смерти Аркадика умерла жена, а еще раньше — старший сын, Михаль, тоже уже взрослым парнем. Ну, а вечные нехватки да тяжкий труд, что на себя, что на других, — это уж и не в счет. А он был, казалось, всегда веселый, все выдумывал что-то.

Мы жили по соседству, и они, когда погорели, зимовали у нас. Пошел он в первое утро после пожара к горькому своему гнезду, постоял перед печью, что одна уцелела, пришел и говорит женке:

— А куры наши в подпечке квохчут! Пойди-ка, Алена, посыпь им чего. Время-то позднее!..

Померла тетка Алена, так он сам после похорон отвозил попа. Был у нас такой поп, здоровила и грубиян, любил выпить, а в прежнем приходе и к бабе какой-то, говорили, хаживал, так у нас его называли Распутин. Повез его дядька Петрусь и горе горем, а не выдержал-таки: будто ненароком, опрокинулся с батюшкой в сугроб.

1 ... 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Рассказы - Янка Брыль.
Книги, аналогичгные Рассказы - Янка Брыль

Оставить комментарий