и оттого слабую, ничем не скрепленную договоренность.
Он пошевелился, и она замерла.
– Давно уж, с третьегоднишнего лета, помню я про тебя один сон, – неожиданно начал он и помедлил, подождал, пока она поспеет к этому повороту разговора. – Все там осталось на месте – и где мы стояли, и люди, которые со мной вместе воевали, – с чем вокруг себя лег спать, то и увидел во сне. И вот будто лежу, а от березок – там недалеко березки стояли – идет ко мне девчонка. Совсем вроде незнакомая. Идет в обтрепанном платьишке, заморенная, босиком – ничего твоего нету, а я почему-то знаю, что это ты.
– Это я и была, – удивленно согласилась Настена. – До тебя еще, когда ты меня не знал. И волосы как у мальчишки подстриженные?
– И волосы подстриженные.
– Я.
– Но как же? Раз я тебя такой не видывал – как ты мне в точном обличье явилась?
– Не знаю. Может, рассказывала. Но это я была, я.
– Да я и толкую, что знал почему-то, что ты. Подходит и говорит: «Чего это ты здесь застрял? Я там с ребятишками замучилась, а тебе и горя мало». – «Какие, – спрашиваю, – у тебя ребятишки? Откуда они у тебя взялись? Что ты собираешь? Иди обратно и проверь, есть они у тебя или нет?» Она пошла.
– И ушла?
– Вроде послушалась, ушла. И опять стоит. И опять, как в первый раз, с той же придурью: я, мол, так с ними замучилась… Я ей посуровей отвечаю: «Иди и не приставай больше ко мне – нет у тебя никаких ребятишек». Она вроде поймет, задумается так, назад повернет. И сон-то какой-то просветный: будто я и во сне тоже хочу уснуть. А не успеваю. Глаза закрою и скрозь них вижу: обратно ко мне от тех же березок идет. И одно по одному, одно по одному. Извела она меня в ту ночь.
У Настены вдруг что-то заскреблось в памяти, заскреблось, приподымаясь, и, еще не понимая, что заставляет ее спрашивать об этом, она быстро, спохватно спросила:
– Ав конце? Что ты сказал ей в конце? В последний раз?
– Не помню. То же самое, наверно, и сказал. А что я мог сказать?
– Мог бы пожалеть, не перечить, – вмиг осевшим, пустым голосом ответила она.
– Зачем?
– Ни за чем. Сколько ведь просила. – Настена внимательно всматривалась во что-то перед собой и, словно по увиденному, говорила: – У вас там еще пушки стояли. А в низинке, откуда я к тебе подымалась, стояли машины. Большие такие, зеленые. Ты спал на потнике, а укрывался поверх шинели брезентом. Ты с краю лежал, а рядом лежало то ли трое, то ли четверо твоих товарищей. Я подходила как раз с твоего краю…
Он приподнялся на локте и уставился на нее:
– Откуда ты знаешь?
– Я тоже видела этот сон. Со своей только стороны. Надо же так?! – Настена удивленно замерла и прислушалась, не подскажет ли что в ней, можно или нельзя об этом говорить вслух. Обоюдный сон – такого она, сколько жила, не знала. Обоюдный – стало быть, не простой, вещий. Его и разгадывать не надо, он весь на виду. Готовая в любой момент умолкнуть, она начала осторожно вспоминать. – А меня бабка одна надоумила. Какая бабка? – хоть убей, потеряла из памяти. Иди, говорит, к нему и скажи о ребятишках. Если признает, согласится – так тому и быть, откажется – останетесь при своих интересах. Я пошла. Ты ни в какую. Я уйду, и опять ворочаюсь, и опять ворочаюсь, а ты никак в толк не возьмешь: нет и нет. Я хочу намекнуть и не могу. Ты сердишься на меня, гонишь. А вот как было в последний раз, не помню. Помню, что пошла уж в своем, а не в девчоночьем виде, чтоб на тебя подействовать. Приходила я к тебе такая?
– Приходила.
– И что ты мне сказал?
– Не знаю. Не помню.
– Что-то ведь должен был сказать?
– Наверное, должен.
– Ишь как! Самого главного-то и не узнали. – Настена не удержалась, укорила: – Что тебе стоило согласиться или на худой конец промолчать? Теперь бы все по-другому было.
– Не хватало еще верить во всякие сны, – неуверенно возразил он.
– Сон-то, сам видишь, какой. На две стороны. В одну ночь, поди, и приснился обоим. Может, то душа моя к тебе наведывалась. Оттого все так и сходится. – Все еще надеясь на что-то, Настена продолжала допытываться: – И ни разу, ни разу ты меня после того с ребятенком не видел? Вспомни хорошенько.
– Нет, ни разу.
– Забылось, может? Перебило чем похлеще… войной этой. Она все под себя топит.
– Нет, это я бы, наверное, не забыл. Помню же вот, как ты приходила. Два года помню.
– А конец все равно потерял? Как его теперь угадать?
– Конца, наверное, никакого не было. Судьба его нарочно нам оставила. Чтоб не во сне, а в жизни показать. Показать, а там – хошь имайся, хоть не имайся. Как хошь.
– Что-то много ты стал о судьбе говорить. Раньше я вроде не замечала, чтобы ты ее когда-нибудь поминал.
– Заговоришь… – Он усмехнулся, закивал себе. – Ты тоже: нашла чем попрекать. Заговоришь, когда вот она, рядом, в ногах примостилась. И ни на шаг от тебя. Обуздала как миленького. Что хочет, то и делает.
– У меня и в мыслях не было тебя попрекать. Само сказалось.
Но в ноги, куда кивнул Андрей, Настена взглянула.
– А теперь она еще и тебя в упряжку ко мне подстегнула, – не то припугнул, не то пожалел Андрей. – Посмотрю я на тебя, как ты от нее вывернешься.
– Зачем мне выворачиваться? Я с тобой. Если уж что, так вместе.
11
И все же легче стало Настене. Свободней на душе. Тяжесть не снялась – нет, она нагрузла еще больше, нечего было и думать, чтобы избавиться от нее, но она прояснилась – как если бы, заблудившись, выбившись из сил, Настена вдруг разобралась, куда она попала, отыскав себя в девятой дали, гораздо дальше, чем надеялась, зато зная теперь, как отсюда выбираться. Другое дело – достанет ли сил, чтобы выбраться, пройти через все, что уготовано, но куда идти, какой стороны держаться, ей открылось.
Для Настены это значило не трепыхаться, смириться с тем, что есть, и не перечить судьбе. Что будет, то пускай и будет. Она еще не прибилась окончательно к этому решению, но уже понимала, что никуда ей от этого не деться. Видно, придется испить свою горькую чашу до дна. Отступать поздно. Да