слышался мужской голос. Ему отвечало легкое воркование женщины. Хотя разговаривали тихо и сдержанно, я тотчас догадался, кто находится позади меня. Я был уверен, что беседу эту вели люди, не похожие на ту публику, какую я видел в зале до начала картины. Это не напыщенный буржуй. Это, очевидно, один из тех, кого называют светскими людьми, один из тех, кто всегда и везде афиширует некоторое пренебрежение ко всему. Легкая снисходительность тона, небрежная манера цедить слова сквозь зубы укрепляли во мне это предположение. Но было и еще кое-что в этих резких, хотя и приглушенных, восклицаниях, на которые отвечал воркующий голос женщины. Я слышал отзвуки встревоженного и неудержимого волнения, испуг и напряженный интерес. Мне было совершенно ясно, что этот человек испытывает то же чувство страха, какое испытал некогда я, какой испытывали тогда мы все.
Какой громадный, всеобъемлющий страх повис и корчился тогда над этими вот невысокими холмами!
От страха, какой испытывали люди, которые корчились, валялись, вдавленные в промерзшую землю, прокисая в собственном поту, в своих нечистотах и крови, родился стон, похожий на крик женщины. Как будто там, на подступах к Тиомону, в долине Флери, кричала громадная, циничная и бесстыдная самка. Как она стонала и выла!..
Дрожащий голос снова и снова возникал позади меня. Неудержимые, бессознательные восклицания вызывали со всех сторон испуганное и неловкое шиканье, но призывы к спокойствию оставались без результатов.
В этих восклицаниях я слышал отзвуки того неодолимого сотрясения внутренностей, на которое были обречены обе армии, отданные в жертву химии, разрушавшей мир.
Картина прервалась внезапно, и наступил антракт.
Первое мое движение было повернуться, чтобы увидеть, до конца изучить того, кто уже разоблачил себя в темноте. Я знал о нем больше, чем о многих других, кого видел много раз.
Но какой-то инстинкт, инстинкт охотника, удержал меня на месте. Осторожность заставила меня не покидать прикрытия. Я остался в кресле и напряг слух.
Молчание, разлитое вокруг, наложившее печать на все уста, наконец сломалось и стало рассыпаться. Однако, несмотря на поднявшийся шум, я мог гораздо лучше, чем раньше, удовлетворить мое любопытство. Голоса, раздававшиеся позади меня, теперь звучали громко и ясно.
Сначала заговорила женщина. Голос был живой, но лишенный индивидуальности. Женщина так же, как и ее собеседник, говорила с аффектированной растяжкой. Эта манера аристократов подчеркивалась время от времени особыми гортанными звуками, происходившими от привычки к английскому языку.
Что-то неуловимое в голосе женщины показывало, что она взволнована. Но с первых же ее слов я понял, что она только разделяла волнение своего спутниц
— Ах, значит, вы были под Верденом?! Вы были там авиатором? Это, должно быть, было ужасно!
— Нет, тогда я не был еще в авиации! Я ведь сначала служил в кавалерии, в драгунах! А затем меня перевели в пехоту.
— Неужели?.. Вы были в пехоте?
— Да, хотя и недолго!.. И как раз моя дивизия одной из первых была отправлена под Верден.
— Ужасно, должно быть, увидеть снова все это...
— Да, это производит очень большое впечатление.
— Вы очень взволнованы! Бедный Рири!
— О, я пробыл там, правда, не очень долго, но все- таки...
Голос его звучал уже по-иному. Мы ведь были уже не в темноте, при которой сердца раскрываются, как в исповедальне.
Полный свет и воркующий голос этой женщины заставили мужчину преодолеть волнение. Он стал восстанавливать свой обычный, каждодневный облик.
Это был законченный лжец. В самом голосе его была ложь. Эта ложь колебалась, с трудом находила дорогу, но все же крепла, смелела, становилась циничной
— Это было страшно шикарно — перейти в пехоту, — говорила она. У меня был кузен, который тоже перешел в пехоту и был убит.
— Везде убивали, но все-таки... Верден... это, конечно, что-то совсем особое...
— Да притом, воображаю, какая там публика, в пехоте...
— Ну, еще бы. Но и там попадались хорошие малые...
— Вы узнали знакомые места?! Вы были так взволнованы все время!
— Да, любопытно было увидеть все это.
— Увидеть вторично...
— Да... Это был лучший армейский корпус.
—- Это ведь вы остановили немцев.
— Да, мы. Я вспоминаю это утро. Когда солдаты узнали, что придется нам... Как отчетливо вспоминается...
— Расскажите мне все, все. Как вам удалось уцелеть?
— И сам не понимаю. Это было ужасно, ужасно...
Снова стало темно в зале. Вторая часть картины, где
Оказывалась оборона и падение форта Дуомон, была еще более страшна, чем первая. Снова воцарилась тишина, и даже мой герой не нарушал ее. Но когда был показан взрыв, черный взрыв, который своим вулканическим ужасом, своей нечеловеческой чудовищностью закрыл весь экран, у меня вырвался стон. Я почувствовал в самом себе этот стон, как невероятно ослабленное эхо того неслыханного вопля, который вырвался у меня там, когда однажды под Тиомоном разорвался тяжелый австрийский снаряд. Этот вопль раскрыл мне самого меня лучше, чем вся моя жизнь. И теперь я почувствовал, что основа этого вопля — чудовищная боль и страх боли — продолжает жить во мне. Страдание и теперь охватило меня. Я застонал. Трагизм впечатлений, заставивший меня застонать, нашел отклик и у человека, сидевшего позади меня. От него ко мне перебегал ток. Все мои нервы натянулись. Я обернулся. И в один миг пережил все то, что Грюммэ рассказал о верденских событиях.
Это он сидел позади меня. Он, Грюммэ, был здесь. Какое чувство заставило его прийти смотреть этот фильм? Гипноз старого страха, потребность воскресить его, насытить его образами? Или это было циничное желание насладиться своим бегством, своим спасением, потребность с восхитительной настойчивостью повторять самому себе:
— Как я счастливо отделался! Как удачно я унес ноги!..
Однако он не рассчитал, что наступит робкий и угрюмый антракт. Он не мог вообразить, что через несколько минут он увидит себя в ярком свете, почувствует себя в ужасном положении человека, который оказался дважды беглецом, человека, который нарушил договор и покинул товарищей, человека, который хотел скрыться от их суда и который лгал, лгал расчетливо, осторожно, боясь срезаться.
VI
Когда картина кончилась и - был дан полный свет, я встал и обернулся.
Мы стояли лицом к лицу, подавленные очевидностью. Он узнал меня. Этого он не предвидел. Он закачался. Он побледнел и опустил глаза. Затем его взгляд инстинктивно, но перешел на женщину,