Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я слово давал Михайле… — и до самых гор они вели коней молча.
…Их схватили дозорные в предгорье, где уже начали попадаться по пути кривые низкорослые березки, с тонкими сиротливо изогнутыми стволами-полосками, с нежной, чистенькой зеленью листочков-сердечек.
Их погнали, как гонят скот. С хохотом связали, на глаза крепко, до боли накрутили грязные тряпки. Узнав Роньжина, огрели плеткой.
«Ну, вот и началось!» — спокойно подумал он и удивился, что их долго везут куда-то.
Темнота, темь… Словно плутаешь в потемках. На душе — обида и злость, терпение издевок.
Ехали долго. Кружили. Роньжина хлестали колючие ветки, и по запаху он узнавал низинные пахучие холодные ели. Когда их грубо сбросили с коней и ножами отсекли веревки от рук, они шмякнулись о землю и предстали прямо пред большие черные пронзительные очи красивой, нерусской красоты, бабы и услышали ее железный, властный голос:
— Становись на колени!
Роньжин сразу узнал Султанбекову, краем глаза увидел, что Епишкин икнул от восхищения и, как подкошенный, бухнулся ей под ноги.
Она, большая и важная, брезгливо отошла на два шага назад.
— Ну, а ты чего стоишь?
Роньжин услышал это взвойное, лающее, на крике «чего стоишь?» — и ответил, заглядывая в ее блестящие, с синими обводами уставшие глаза:
— Негоже мне, старику, перед барышней поклоны бить.
Султанбекова замолкла, прислушалась, что-то поняла и вдруг исступленно и неуклюже вытянула наган. Вспухший палец прижимающе лег на барабан:
— Становись!
И захлестнула враз душу Роньжина злость: «Эк, стерва!» Он осмотрел круг бандитов на скалах, над ним и Епишкиным, и подумал о том, хватит, ли у него духа на этот поединок. Если хватит, коль выдержит черный пустой пока зрачок нагана, откуда ненароком ударит в грудь пулей, тогда непременно его будет уважать, весь этот сброд. И он решился.
— А я вот не встану!
Услышал холодное, равнодушное:
— Вста-а-нешь…
И раздался выстрел прямо в лицо. Роньжин от страха пригнул голову. Слетела с нее папаха. Он, оскорбленный, встал и выпрямился. Раздались еще два выстрела подряд: в левое и правое плечо впились две пчелы-пули и обильно полилась кровь.
— Перекрестила, значит, — хрипло произнес он. — Ловко стреляете, мадам, — и упал на колени. — Это не ты, это пули заставили…
И зашептал, как в забытьи:
— Как же я теперь косу держать буду?! Обезручила ведь… — поднял голову и с немым укором посмотрел на притихших бандитов, на их любопытные лица. Обливаясь кровью, он подполз к сбитой папахе, вынул оттуда сверток, зубами разгрыз нитку и выкрикнул, выкидывая руку вперед, в лица бандитов:
— Братцы-казаки! Гостинец я вам всем принародно… — и веером развернул листы грамот о прощении под запыленные, сбитые о камни сапоги.
— Читайте и разумейте, кто как хочет-желает!..
Султанбекова предположила, что это какой-то подвох, раз все взбудоражились и начали кричать, подбежала, начала выхватывать эти листы то у одного, то у другого, но ей старались не давать эти большие листы с печатями, и то тут, то там читали вслух.
В этих ненавистных листах упоминалось о том, что именем Советской власти всем, кто сложит оружие и придет с повинной, будет дано прощение, дабы жить в мире в родной Республике РСФСР…
Султанбекова металась, готовая стрелять в каждого, но боялась: их, читающих все громче и увлеченней, становилось много, а она была одна, да и Мишеньки все нет да нет!
— Это что же, братцы, вот так прийти — и сразу домой восвояси?!
— Стало быть, по печати так…
— М-да-а! А ежели к стенке?
— А вот Роньжин, он не побоялся — значит, правда это.
— Да и то ить, его не расстреляли!
— Продался он…
Над Роньжиным наклонился Савва, по кличке «Мученик», прозванный так за то, что выпороли его на атаманском казачьем кругу ни за что, ни про что. Умыкнул он дочь одного богатея со станицы да и справил с нею степную свадьбу…
— А ты не врешь, Роньжин? — спросил он, умоляюще заглядывая в глаза и в белом кулаке сжимая плетку.
Рыжий, конопатый пулеметчик, сидя на камне и поглаживая зеленое рыло пулемета, убеждал многозначительно и угрожающе:
— Люди! Не верьте ему. Он изменщиком числится. Помните, убег, всех без жратвы оставил?!
— Да. Было так.
— А ведь его сейчас по этому делу можно за милую душу и прикончить.
— Сказывай, почему ты, бывший наш, из банды, жив?! Говори как на духу.
Роньжин устало откликнулся:
— Как видите, я жив и здоров оказался. А об остальном спросите вот у него… как и что.
Епишкин заухмылялся от радости, что еще жив, а еще потому, что наконец-то на него обратили внимание, и он с достоинством доложил:
— Роньжин-то как вернулся, сразу к детишкам и до женки подался, и никто ему не перечил…
Пулеметчик на камне тряхнул рыжими патлами и вознегодовал:
— Да что вы, право слово, мужики! Жмурки все это! Надо как следует допросить. В обман введут, право слово!
Подошла Султанбекова. Она слушала их разговор и ждала, когда этих двух, пришедших к ним, прикончат. Думала: «Нужно сейчас дождаться Мишеньки. Сейчас, вот сейчас нужно удержать всех в повиновении. Надо что-то сказать, и так, чтобы они быстро сами уничтожили этих двоих!»
Потом услышала:
— А я привет от дружка твоего приволок.
Это говорил Роньжин, отдирая голову от тяжелой громадной каменной земли.
И дальше вслушивалась в его хрипящие, кровавые слова, стекающие с губ:
— Сгинул, сгорел самолично Михайла Кривобоков, царство ему самое разнебесное… христопродавцу!
Голос Роньжина окреп, он приподнялся и ровно, как о потерянном и жестоком, обстоятельно сообщил:
— Спалил он хлеба станичные, всех сограждан и детушек наших кровных осиротил. Спалил, да степь вдруг занялась супротив него и не отпустила. Сам в реестр попал. Нетути теперича Михайлы Маркелыча, а есть только пепелище, да люд на миру как есть голодный…
Султанбекова наклонилась, жалко и просительно заглянула в глаза, которые уже гасли:
— Лжете. Вы ведь лжете, да?!
Роньжин тоже посмотрел ей в глаза, заметил в их черных глубинах боль — от света сжимались и расширялись высверками сатанинские большие зрачки — и устало высказался:
— Да поздно уж врать-то мне. Вот держи, на поминки…
И выбросил из-за тяжелой пазухи маузер, золотой портсигар и законченные кольца от портупеи.
Побледнела с губ до щек и ушей и — застыла. Послышался осуждающе-недовольный говор:
— Продал нас…
— Хлеба, хлеба-то зачем пожег?! И сам изжарился…
— Туда ему и дорожка!..
У Султанбековой лицо стало худым. Заметила: многие почему-то седлают коней.
Поднялась, расправила плечи и, цепко схватившись за наган, затряслась вся и выгаркнула так, что чуть пошевелились листья на ветвях березы около ее лица:
— Куда?!
Железное эхо прокатилось по каменным скалам — надгробьям, и в их стены ударилось долгое: «…Да-а! …Да-а!»
— Куда без моего приказания?!
Один, поплевывая на руки, приладил седло на мухортой смирной лошади, сказал:
— А домой. Нечего бабе над казаками командовать. Айда, ребята!
Двое ускакали. Султанбекова приказала пулеметчику:
— Строчи!
А те двое уже оторвались от леса и вымахнули в степь, к дороге.
Рыжий пулеметчик деловито поправил патронную ленту и рьяно приложился щекой к пулеметной рукояти.
— Эх, сейчас и сре-ежу!
На него все вдруг громко зароптали, цыкнули разом. Он медлил, раздумывая, будто пулемет заело. Султанбекова приставила наган к его уху:
— Убивай! Ну, быстро! Уйдут! Убей их…
И услышала: — Не буду… по своим.
И все увидели, как он стукнулся головой об рукоять от громкого выстрела и по-детски испуганно проплакал:
— Братцы, помираю… ее мать.
Тишина оглохла, опустилась в низины, лощины, лесные раздолья, ущелья.
Все стояли, смотрели на корчившегося рыжего, веснушчатого пулеметчика, и его стоны, и громкий треск из-под рук вырванной травы, и цвиньканье застрявшей в ветвях пичуги напомнил всем о смерти и жизни на земле и о том, что надо торопиться куда-то. И все посмотрели на Султанбекову. Она стояла пригнувшись, губы ее тряслись, а руки, сжатые ладонью к ладони вместе, проделывали какие-то движения, похожие на молитву. Потом она гордо подняла красивую голову, сжала губы так, что их не стало видно, резко сбросила с себя ремни со всем оружием и повернулась спиной. В нее удобно было стрелять — в могучую округлую спину метко тюкали бы пули, и кое-кто потянулся за маузером, но Савва-мученик поднял руку и выдохнул:
— Повернись лицом!
Султанбекова повернулась и отрешенно взглянула на всех.
Савва-мученик определил:
— Иди с богом. Куда-нибудь. Живи как хочешь, где хочешь и как смогешь. Мы ведь тоже не ангелы.
- Любовь и хлеб - Станислав Мелешин - Советская классическая проза
- Гномики в табачном дыму - Тамаз Годердзишвили - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 7. Перед восходом солнца - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Низкий Горизонт - Юрий Абдашев - Советская классическая проза
- Волки - Юрий Гончаров - Советская классическая проза