Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я обижаюсь, когда в ответ она механически бормочет, что ее тошнит от любви. Я так распаляюсь, что готов реветь, так унижен, что, того и гляди, расплачусь.
Именно Вирсавия посредством доступного примера разъяснила мне раз и навсегда огромное, глубочайшее различие между простым пролитием семени и добрым поебоном. Именно она облекла для меня эту разницу в слова, ответив шутливой отповедью на мой притворный гнев. И та же Вирсавия объявила мне, что у меня на редкость большой елдак — во всяком случае был. И то сказать, из всех моих женщин только Вирсавия и взяла на себя труд изучить достаточное для достижения точности сравнения число образцов.
Зато именно я, сам того не сознавая, просветил ее относительно разницы между добрым поебоном и любовью. Вирсавия воздала мне за это честь в словах, которых я никогда не забуду.
— Это уже не поебон, — придушенно, почти испуганно обнародовала она свое философское кредо, когда ее ошалелые светло-синие глаза вернулись в орбиты и стали вновь различать окружающее. Влажное, покрасневшее лицо ее смотрело на меня с обожанием. — Это любовь.
Я, все еще сохранявший невежество в столь эзотерических материях, спросил:
— А в чем разница? Как ты их отличаешь?
Она умудренно кивнула.
— Подобное знание, — сообщила она, постукивая себя по косточке между грудями и продолжая взирать на меня с выражением утомленного всепрощения, — проистекает из особого источника.
Бледные тона струились, сливаясь и растворяясь, по ее молочной коже в свете мерцающих ламп моего кедрового потолка.
— Из самого сердца.
Меня обуяла вдруг неудержимая радость, довольство, подобного коему я в жизни своей не испытывал. Волосы мои были пропитаны потом. Я опустил кудлатую голову ей на грудь и приник к этой косточке ртом, как бы стремясь приласкать языком и губами то самое драгоценное сердце, сильные удары которого, подобные одобрительному, все оправдывающему рокоту, я ощущал и слышал всего лишь в дюйме от себя.
Но это все было уже много, много позже того дня, когда я убил Голиафа. Тягостная распря с Саулом закончилась, ничто не предвещало уготовленных мне несчастий. Авессалом еще не выгнал меня из города. Кто бы подумал, что такое может случиться? Что сын восстанет на отца с оружием и войсками? Что люди стекутся к нему столь великими толпами и понесутся на мой город, будто на крыльях ветра? Наверное, кто-то оболгал меня перед народом. Наверное, и принудительный труд плюс высокие налоги сыграли определенную роль. И словно мало мне было горя, ко мне, уносившему из города ноги, прицепился с непристойной руганью этот уродина Семей, этот отвратный гном, кривоногий и криворукий, с воспаленно-красными деснами в беззубой пасти. Гнусный дальний родич дома Саулова, он выкатился, снедаемый садистической радостью, из своей лачуги в Бахуриме, мимо которой мы влачились, отступая из Иерусалима, и принялся бесславить меня злорадными попреками и нечестивыми оскорблениями.
— Уходи, уходи, убийца, — подвывал он.
О, каких только мерзопакостей не наговорила мне эта квохчущая скотина! Он подобрался ко мне достаточно близко, чтобы бросать в меня камнями и пылью. В меня, Давида, первого из наших великих царей — да и был ли у нас второй? В конце концов мой племянник, верный Авесса, схватился за меч и попросил дозволения сойти с дороги и снять негодяю голову. Я не дозволил. Мне и так уже хватало врагов. Я не хотел, чтобы необоснованное насилие увеличило число людей, и без того убежденных в моей измене Саулу или в желании сместить его по каким-то иным причинам. Худую сеть сплетаем мы, вступая на стезю обмана.
В тот день я, угнетенный поражением, пощадил Семея и вместе с толпой беженцев продолжил злосчастный поход к пустынной равнине, что лежит между окружающей Иерусалим гористой местностью и пересыхающим Иорданом. Без помех перейдя с верными мне войсками реку, я понял, что победа во всей этой бурной истории все-таки будет за нами. И едва эта уверенность укоренилась во мне, как я стал печалиться о крахе, уготованном моему бедному сыну Авессалому. Дела его были как сажа бела. Бедный мальчик, скорбел я. Бедный, бедный, нетерпеливый мальчик.
Еще сильнее защемило у меня сердце, когда я вдруг понял, что мне не дают покоя мысли о яростной беспардонности Семеевых нападок, о смысле его диких поношений. И это меня он называл убийцей. Меня? Поэта, с такой широтою душевной воспевшего Саула в моей знаменитой элегии? Не упомянув при этом ни о едином его недостатке? На Саула и трех законных его сыновей я никогда оружия не поднимал. Разве я виноват, что всех их поубивали на Гелвуе, что не уцелело ни одного приемлемого наследника, состоящего с царской семьей в отношениях истинно родственных, — ни одного, кроме меня, Саулова зятя? Кто просил его лезть в бой, не имея ни единого шанса на победу?
Когда это случилось, я находился в Секелаге, нес службу в южных землях Анхуса Гефского, имея под началом небольшую личную армию, с которой я бежал от Саула под защиту филистимлян. Часть того, что мне удавалось награбить, я регулярно посылал Анхусу, потчуя его россказнями о моих рейдах против евреев. Другую часть я с достойной хвалы предусмотрительностью отправлял старейшинам главных городов иудейских, стараясь заручиться на будущее их благорасположением, — им я рассказывал о прибыльных набегах на племена бедуинов и о богатых караванах, захваченных мною в пустыне. Откуда что бралось на самом деле? Да кто теперь вспомнит! Но даже пребывая изгоем в голых песках филистимских, я не терял времени даром.
Так что, когда Саула не стало, я был готов.
5
Человек и оружие
Каждая смерть, написал я однажды, упрощает чью-нибудь жизнь, и я вовсе не намерен притворяться, будто смерть Саула и трех законных его сыновей не упростила моей. Не думайте, впрочем, что я обрадовался. Разумеется, я очень расстроился. А потом сочинил мою знаменитую элегию.
Честно говоря, мы, художники, пребывая в угнетенном состоянии духа, пишем, как правило, не очень хорошо, если нам вообще удается заставить себя писать. Однако моя знаменитая элегия представляет собой блестящее исключение. Хоть и сочиненная наспех, она значительно превосходит элегию Мильтона на смерть Эдварда Кинга или элегию Шелли на смерть Джона Китса — последняя просто чистой воды дрек[5], отвратительный сентиментальный дрек. «Он умер, Адонаис, — умер он! Я плачу! Плачьте все о нем в печали». Ну что это за дерьмо? «Адонаис» — это Адонис, что ли? Лишний слог Шелли понадобился, так это прикажете понимать? Я работал с простыми английскими именами — это ведь те же самые «Сол» и «Джонатан» — и никакого горя не знал. И слова, мною написанные, известны каждому. Только сделайте милость, не принимайте их на веру все до единого. Забудьте то, что я написал об Ионафане, то, что подало повод для клеветнических измышлений насчет гомосексуализма, которые изводят меня и по сей день и, скорее всего, потянутся за мной даже в могилу. Я бы и сам хотел их забыть. Как это несправедливо и некрасиво, что впечатлительную молодежь, людей вроде Ависаги Сунамитянки, вынуждают уверовать, будто я и вправду был гомиком. Всякий, кому хоть что-то известно о моей частной жизни, понимает, что «любовь» Ионафана не была для меня превыше любви женской! Да вы хоть жен-то моих посчитайте! Вспомните хоть о том, в какую историю я вляпался из-за тяги к Вирсавии. Я любил Ионафана любовью брата — только это я и хотел сказать. Но нет, людям непременно нужно ржать, обмениваясь непристойностями на чей-нибудь счет, ведь так? И если в этих пакостных слухах есть хоть на йоту истины, как же тогда получилось, что во всю прочую жизнь я путался только с бабами, ни единого раза не вступив в мерзостную связь подобного рода еще с каким-нибудь деятелем?
Позвольте сказать вам со всей откровенностью: нетронутое имя для женщин и мужчин всего дороже. Доброе имя лучше дорогой масти. Кто тащит деньги — похищает тлен; иное — незапятнанное имя, кто нас его лишает, предает нас нищете, не сделавшись богаче, так что я хотел бы раз и навсегда разъяснить недоразумение, возникшее в связи со мной и Ионафаном. Разумеется, мы были близки, — разве я отрицаю? — и конечно, я почувствовал себя польщенным, когда он так сердечно обнял меня в знак вечной дружбы сразу после того, как я, убив Голиафа, прибыл в Гиву. А кому бы это не польстило? Ионафан превосходил меня летами — легендарная личность, космополит, к тому же далеко не урод. Он играл приметную роль в светской жизни Гивы. Опять же — герой битвы при Михмасе, за что его почитали все, кроме Саула, который до самого дня одновременной их смерти томился неуправляемой завистью к предприимчивости, проявленной там его сыном. Ионафан рассказал мне эту историю. От меня он ничего не скрывал. Он бывал временами несдержан и нередко выражал свои чувства с некоторой витиеватостью, которая приводила меня в замешательство и не всегда казалась уместной, — откровенно говоря, я так тогда и не понял, к чему он клонил, говоря, что душа его прилепилась к душе моей, — да и сейчас не понимаю. Но я вам вот что скажу: гомиками мы с ним не были. Хотите знать, кто же тогда был гомиком? Король Яков Первый Английский был гомиком, вот кто. И при дворе его гомиков было хоть пруд пруди. Потому-то его ученые и полагались больше на греческие источники, чем на древнееврейские, составляя этот их «Официальный вариант» Библии[6]. Сами понимаете, чего эта публика могла навыдумывать. С древнееврейским у них было туго, да, кстати, и с английским тоже. Представляете, о чем они толковали между собой половину рабочего дня? Я вам честно говорю, не знаю я, что было на уме у Ионафана, когда он сказал, что полюбил меня как свою душу, а потом снял верхнюю одежду свою, которая была на нем, и отдал ее мне, также и прочие одежды свои, и меч свой, и лук свой, и пояс свой. Зато я знаю, что было на уме у меня. Я радовался, что мне столько всего надавали.
- Уловка-22 - Джозеф Хеллер - Современная проза
- Лавочка закрывается - Джозеф Хеллер - Современная проза
- Охота пуще неволи - Виктор Пронин - Современная проза
- Разделение и чистота - Александр Снегирёв - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза