Под крылом “Флайфиша” прошел белый пузатый сейнер, сердито раздувая под форштевнем пенные усы. На мостике стоял капитан — тоже белый и усатый. И настроение у Тараса Григорьевича, старейшины рыболовецкого клана, было сердитое. Провожая глазами самолет, он мрачно пришептывал:
— Пойду на пенсию. Ей-ей… Да разве это рыбалка? Срамота одна. Самолеты, дельфины… Стой, пока тебе сети рыбой набьют, и не трепыхайся…
* * *
— Таким образом, все началось, как часто бывает, со случайности, вернее, со случайного соединения ряда случайностей. Одиночество Нины, одиночество Уисса, пленка, запущенная не на ту скорость. Но главным звеном этой цепи было то, что запись на пленке оказалась скрябинской “Поэмой огня” — гениальным цветомузыкальным конспектом человеческой истории. С Уиссом впервые заговорили на понятном ему языке…
Карагодский шелохнулся в кресле, хотел что-то сказать, но передумал. Пан продолжал тихо, с плохо скрываемой нежностью деда, рассказывающего о школьных подвигах любимого внука:
— После этой ночи Уисс нас буквально замучил. Мы установили в акватории четыре стационарных магнитофона и непременно крутили записи. Сначала он требовал только симфоническую музыку, причем со специфическим уклоном.
— Чем же еще поразил вас дельфин-меломан? — В голосе Карагодского проскальзывали нотки нетерпения раздражения.
А в открытые иллюминаторы каюты Пана попеременно заглядывали то серое небо, то серое море. С утра слегка штормило, но сейчас волнение почти улеглось. Изредка легкий ветер вздувал неплотно задернутую штору, и тогда в каюте повисала зябкая морось.
— Простите, Вениамин Лазаревич. Возможно, это действительно лирика. Но эта лирика заставила нас по-новому взглянуть на дельфинов вообще и на наше с ними сотрудничество в частности.
— Яснее.
— Я говорю о ШОДах…
— И о ДЭСПе?
— Да, я говорю и о “Школах Обучения Дельфинов”, и о “Дельфиньем Эксперанто”, и о многом-многом другом, что исправить гораздо труднее. Конечно, как первый этап исследований… Пожалуй, никого нельзя винить в том, что так получилось. Хотя…
— Винить?!
Олимпийское спокойствие изменило академику. Низкое кресло заскрипело отчаянно, и Карагодский поднялся на Пана, красный, тяжелый, налитый негодованием и обидой.
— Винить?!
Он провел дрожащими пальцами по лацкану пиджака.
— В чем же вы могли бы меня винить, дорогой мой Иван Сергеевич? В том, что я первым — первым! — перешел от слов к делу и занялся приручением дельфинов? В том, что я первым — первым! — поставил это Дело на научную основу и организовал первую — первую! — школу для дельфинов, где вместо любительской Дрессировки этих животных обрабатывали единственно правильными методами? В том, что разработал способ общения человека с дельфином — условный язык команд и отзывов, который потом назвали “дельфиньим эсперанто”? В том, что отдал этой работе без малого десять лет? В том, что государство получило миллионы рублей дохода?..
Голос Карагодского рокотал в каюте, как молодой весенний гром, а Пан тоскливо глядел в иллюминатор. Дождь кончился, в сплошных тучах появились бледно-голубые просветы, есть надежда на солнце, самое время работать, а на душе — слякоть. “Ну что за человек такой непутевый! — “Я…” “Первый…” “Заслуги…” Действительно — первый. Действительно — заслуги. Но какой-либо горлохват — крупный ученый с мировым именем, бульдожья хватка, колоссальные организаторские способности. И все-таки все время ему мерещатся подвохи, кажется, что его недостаточно хвалят, недостаточно высоко ставят. Комплекс неполноценности какой-то? А ведь умный человек…”
— И более чем странно, я бы сказал, неуважительно слушать мне такое, Иван Сергеевич, от вас, от человека, который в дельфинологии, простите, профан.
— Да бог с вами, Вениамин Лазаревич, я никак не покушаюсь ни на ваш опыт, ни на вашу славу.
— Нет, вы покушаетесь! Покушаетесь на все основы, призывая вернуться к…
— Довольно! Садитесь!
И Карагодский сел. Сел торопливо, почти испуганно — сработал старый, полузабытый рефлекс. Сел на краешек кресла, как на краешек студенческой скамьи, как в те далекие времена, когда он, академик Вениамин Карагодский, был просто Веником из четвертой подгруппы, а Пан — самым молодым профессором университета.
— Вот так. А теперь постарайтесь выслушать и понять, что я вам скажу.
Пан зябко повел плечами и тоже сел.
— Раньше многое казалось проще, чем сейчас. Человек всерьез считал себя единственным и самодержавным “царем природы”. Ну, а царю все позволено. Возникла идея: приручить дельфина. Выгодно это человеку? Еще как! Начинается работа, и выясняется, что дельфин не просто животное, а разумное животное, с которым, в отличие от сухопутных “слуг человека”, можно наладить двухстороннюю связь, общаться. “Так это же сущий клад!” — восклицает человек и берется за дело всерьез, со свойственным ему размахом и напористостью. И вот уже сотни, тысячи “ручных” дельфинов выслеживают для человека рыбьи стаи, пасут их “до кондиции”, гонят к траулерам, загоняют в сети. Покорные, безобидные, готовые на все ради человека.
— Не понимаю вашей иронии, Иван Сергеевич.
— А если дельфин действительно разумное существо.
— Ну, знаете, профессор. Этак можно бог знает до чего договориться. Этак я со своим бульдогом на “вы” разговаривать буду — на всякий случай.
— Не передергивайте, Карагодский. Разумность в том и состоит, чтобы предвидеть последствия своих действий. Я не хочу, чтобы потомки краснели за нас, как мы краснеем за своих предков, истреблявших тех же дельфинов ради технического жира…
— Мы обращаемся с дельфинами вполне гуманно.
— Вот именно — гуманно! То есть по-человечески! А ведь это слово имеет смысл только в отношениях между людьми. А как измерить отношения между человеком и иным разумом, иным кругом чувств и понятий, иной цивилизацией, в конце концов? То, что хорошо и выгодно для человека, может быть и невыгодно для иного разумного существа. Даже смертельно опасно, если хотите. И наоборот.
— Это уже схоластика, дорогой Иван Сергеевич.
— Это было схоластикой десять лет назад, Карагодский. А сейчас это уже проблема, которую надо решить во что бы то ни стало. И решить сегодня — откладывать на завтра уже поздно.
— Не слишком ли?
— Не слишком. Хотите, я вам кое-что покажу?
И Пан вышел из каюты.
* * *
Тарас Григорьевич так и не спустился в радиорубку со своего капитанского мостика. Он только велел радисту прицепить к переговорному корабельному устройству допотопные лопухообразные наушники, дабы “быть в курсе” распоряжений Базы. Подобная вольность разрешалась уставом только в случае крайней необходимости, но кто укажет точно, где у необходимости край?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});