Поймал себя на мысли, что думает только о хозяйке.
— Ну что ты на меня так смотришь? — сказал Павлу.
— Ищу прежнего Вадима.
— И как — находишь?
— Важный ты стал. Как же — директор!.. И бороду отрастил. Нин, ты посмотри, какая у него борода!..
— Да и ты, по слухам, не из последних? — как–то деланно и не своим голосом проговорил Бродов. И при этом тронул пальцами бороду, словно желая удостовериться, на месте ли она.
— Нет, конечно. Стан–то у нас, говорят, самый мощный в мире. А я главный оператор — тоже шишка!
Последними словами Павел как бы снял налет хвастливости со своей речи, но чувство гордости своей профессией и своим делом Павел не скрывал. Слова «… самый мощный в мире» он говорил с явным нажимом.
Этими словами он как бы объяснял, оправдывал резкую, грубо обнаженную телеграмму, которую там, в Москве, после Ученого совета, послал Вадиму. Как бы говорил: «Со станом шутить нельзя».
Но Бродов о телеграмме — ни слова. Будто и не получал её. Для него было странным и неприятным присутствие здесь же, за широким квадратным столом, всей семьи Лаптева: по правую сторону от него сидел Егор, сын от первой жены; он хоть и редко включался в беседу, но принимал в ней участие; слушал внимательно, смеялся, когда было смешно, и насупливал темные отцовские брови, когда речь шла о серьезном, важном, или когда фронтовые друзья вспоминали товарищей, павших в бою. Тарасик, трехлетний карапуз, сидел на коленях у отца, смотрел на гостя, как на диво, синими мамиными глазами и уж, конечно, ни под каким бы предлогом не оставил компанию, не увлекся бы другими делами. Десятилетняя Ира была важнее и серьезнее других, она помогала на кухне маме, но время от времени подходила к отцу, прижималась к его плечу, а то садилась на стул и бесцеремонно, с детским простодушием смотрела на гостя. Вначале Бродова раздражал демократизм семейства Лаптевых, но вскоре он отнес это к отсутствию должного воспитания и перестал обращать внимание на ребят. Однако он пересмотрел и эту точку зрения и стал склоняться к другому заключению: заметил взаимное доверие и чистоту отношений в семействе Лаптевых. «Ведь они знали о моем предстоящем визите, — думал Бродов, — И вот теперь встречают меня, как своего человека. Да, конечно, думал Бродов, это несомненно так, и это как раз то, что отличает семью Лаптева от моей семьи. У нас во всем дух обособленности — я не знаю друзей Ниоли, Жанны и сына Аркадия. Им нет дела до моих друзей… Бродов невольно представил, как бы встретились они с Павлом в его собственной квартире на улице Горького в Москве, — конечно, Ниоли была бы рада, и дети хорошо бы приняли фронтового друга, но, пожалуй, никто бы из семьи Бродова не проявил такого интереса к беседе друзей, их воспоминаниям; никто бы не сидел вот так кружком — если бы даже их просили об этом! — и тут уж дело, конечно, не в воспитанности, ни в высоко развитом чувстве такта, а в отношении к отцу, его миру, во взаимоотношениях членов семьи друг к другу. Думая об этом, Бродов мысленно выругал себя за проклятую привычку к самоанализу. «Так же бы обрадовались нашей встрече!» — ругнул себя в сердцах и отмахнул навязчивые мысли, стал спрашивать Павла о стане.
— Ты бы рассказал, как идет стан. Вернее, как он стоит. А?.. Он ведь больше простаивает. У нас, в Москве, много говорят о его несовершенстве. Ругают Фомина, его манию к станам–великанам. Старик, по слухам, благоволит к тебе. Ты вроде главного испытателя станов — знаешь, как у авиаконструктора есть свой любимый летчик–испытатель?..
Лаптеву понравилось сравнение оператора с летчиком–испытателем; он мысленно перенесся в цех, окинул взглядом стан с летящим по рольгангам огненно–белым листом. Самолет — что?.. Ну, скорость, ну, опасность–все, конечно, есть, а тут стан, громада!.. Силы в нем, пожалуй, больше будет, чем во всех лошадях мира, — каково–то одному человеку вожжи в руках держать!.. Лошади несут, скачут во весь опор. Попробуй ошибись.
Павел бы хотел обо всем этом сказать своему другу, да боялся, как бы в хвастовстве не обвинил его товарищ. К тому же и не мастер он говорить высокие слова. Нет, не скрытный человек Павел Лаптев, не таится он от своих друзей — и хоть перед каждым встречным он не стал бы выворачивать душу, но перед другом он готов и открыться. Да вот беда: не спор он на язык. Не может, как другие, живописать словами. Иной и анекдот расскажет, шуткой–прибауткой сыпанет, и все в лыко, «не в обиду и тягость, а в умиленье и радость», а ему, Павлу, не дается красное слово. Вот и придерживает он язык за зубами. Зато не излитое в дружеской беседе долго торчит занозой в сердце, и томит душу, и мутит. Иной раз и спать не может от избытка чувств–все равно каких: горьких или счастливых. Тут бы ему открыться настежь — жене ли, сыну или другу — ан нет, не любит он в слова переливать чувства.
— Однако позволь! — очнулся от своих дум Павел, — Какая мания? Кто ругает старика?.. За какие грехи?..
Тарасик потянулся к уху отца, тихо, горячо зашептал: — Пап, какой старик?.. Тот длинный… На спине меня катал?..
Нина взяла у отца сынишку, понесла в другую комнату. Бродов проводил её взглядом; Нина, как магнитом, тянула взгляд Вадима, и он не мог от нее оторваться. Там, в другой комнате, ловким движением подбросила она к люстре мальчика, — и платье, плотно прильнув к телу, обозначило прямую сильную спину. И вновь с ней рядом Вадим увидел Ниоли: мелкие шажки, маленький хрупкий носик, фарфоровый цвет лица. И сутулая, как у девочки–подростка, спина. «Сутулая?.. Но разве моя Ниоли… Да, да, — в чем же ты сомневаешься?.. Да разве ты раньше не замечал?.. И маленькая, и сутулая… Она у тебя кукла. Фарфоро–сахарная кукла…»
— Так извини… — заговорил Вадим. — Ах, да — кто ругает? Обыкновенно, кто — противники!.. Истина она, Паша, в спорах рождается. Одни — за, другие — против… Наука!
Павел помрачнел, как–то криво, недобро улыбнулся и метнул на друга огонь потемневших глаз.
— А ты, Вадим, к кому примыкаешь — не к тем ли… противникам стана?..
Бродов узнавал прежнего Лаптева — взрывистого, горячего — то чувствительного ко всему доброму, красивому, то в одно мгновение могущего превратиться в бойца. Уж кто–кто, а Бродов–то знал своего командира.
Вадим не торопился отвечать, выискивая помягче выражения и думая, как бы неосторожным словом не взбеленить Павла. Его неожиданно осенила мысль: Павел на другом берегу, на берегу противника. Узнай он мое отношение к фоминскому стану, пожалуй, начнет борьбу — так начнет, не дай бог!..
Бродов представил на миг, что перед ним не Павел, а незнакомый человек, и рядом с этим незнакомым металлургом сидят другие, — и все они, так же, как Павел, верят в фоминский стан, и как Павел, не верят Бродову. И что поразило Бродова больше всего: его фронтовой товарищ, будучи рядовым в семье металлургов, имеет свое убеждение в делах, далеких от повседневного мира рядовых, он и судит о стане как инженер… А что, как если и другие рабочие понимают суть технических баталий, если они сердцем чувствуют полезное для себя дело?..