лайнера объявился Высоцкий. Рубаха навыпуск, на плечах накинуто что-то типа шарфа, в руках дорожная сумка на молниях с еще не оторванными этикетками. Не было фирменной куртки с лейблами, которую он не снимал, – подарок Марины. После их женитьбы Высоцкий начал одеваться стильно – в дорогие, со вкусом подобранные вещи. Он льнул к молодежной моде: черное, коричневое, много молний, ремни. Перехватив мой взгляд, расхохотался.
– Обокрали до нитки, вот, осталось то, что было при мне.
– Где?!
– Спешил на съемку, одежду в номере развесил, чтобы проветривалась. Вернулся – все подчистую вымели.
– Ничего себе! Что ли ключи подобрали к двери?
– Окно оставил распахнутым. Влезли на пихту и, представьте, через окно крючком все отловили.
– «Обидно, брат, досадно…» – цитирую.
– В куртке – весь набор ключей: от квартиры, машины. «Мерседес» бросил в аэропорту, чтобы поскорее добраться. Там двери на такой сложной секретке, что ни один слесарь не справится.
Он был одним из первых, кто лихо ездил на «Мерседесе», и вся гаишная братия отдавала ему честь. Тогда для Володи это был не столько знак благосостояния, сколько самореализация. Это были лихость, пижонство, но и дикая радость – прокатить своих из театра, показать Марине, что он, как Ален Делон или Бельмондо, может себе позволить многое.
– Что будешь делать? – спросил Вознесенский.
– В аэропорту ждут «ребята». Эти любой сейф вскроют.
Когда мы входили в зал прилета, к Володе шагнули скуластые широкоплечие детины, которые резко отличались от потока обычных пассажиров, и подхватили его.
А за два месяца до Володиной кончины мы летели в Париж одним самолетом. Во Франции вышла моя повесть «Семьсот новыми». Нужно было поработать с переводчицей. На таможенном контроле перед отлетом Володя подошел. Лицо серо-бледное, лоб – в капельках испарины.
– Как хорошо, что тебя встретил.
– Что с тобой? – спросила. – Ты болен.
– Обойдется, – отмахнулся. – Хорошо, что летим вместе. Пошли, я – в первом классе, на этом перегоне меня знают все летчики.
Когда принесли завтрак, сказал, вытирая лоб платком:
– Ешь, не стесняйся. Не смотри на меня. Меня выворачивает.
– У меня с собой есть «Байер-аспирин». Не пробовал?
– А что это?
– Жаропонижающее.
Он выпил стакан отшипевшей жидкости, на какое-то время ему стало лучше. Но ненадолго. На глазах ему становилось все хуже. Высоцкий корчился от боли, температура зашкаливала, казалось, он вот-вот потеряет сознание. Не подозревая, что это связано с наркотиками, я молилась, чтобы мы долетели, надеясь, что в аэропорту встретит Марина.
– Я так любил перелеты, – в какой-то момент просвета очнулся он. – На одном месте не сиделось, мечтал побывать всюду. А вот сейчас – сама видишь. – Он улыбнулся. – Надо что-то решать, но поздно. Устаю от перелетов, людей. Почти каждый день вот так скручивает… Какая уж это жизнь. А в общем-то ничего не сравнимо с самой жизнью, когда здоров и живешь взахлеб, ни в чем себя не ограничивая.
– Может, все и образуется…
– Нет. Ничего не образуется, все запуталось. Чтобы выйти из этого штопора, надо здоровье. Если б я только мог работать в полную силу, – театр, личное – все встало бы на место. Но вот эти приступы…
Он замолк. Казалось, он задремал, бледный, со свистящим дыханием, со слипшимися от пота волосами. Когда прилетели в Париж, из-за перепутанных аэропортов моих встречающих не оказалось. Я пыталась что-то сказать Марине, кажется, чтобы позвонили моим издателям, но Володя уже скрылся, опершись на руку Марины.
В Москве при первой же встрече Высоцкий подошел, начал извиняться, что-то расспрашивая:
– Марина должна была сделать укол, – объяснил, – меня эти боли достали.
Я не знала, о каком уколе речь, лишь впоследствии узнала, какую нестерпимую боль испытывают наркоманы во время ломки.
Мы встретились с ним в последний раз у театра, я приехала, чтобы взять билеты на «Гамлета». 25 июля шел последний спектакль в этом сезоне. Из служебного входа выскочил Володя. Как всегда, торопясь, не оглядываясь по сторонам, и наткнулся на меня.
– Сама будешь смотреть? – спросил радостно.
– Нет, беру для приятелей.
– Жаль. Приходи и ты, если сможешь. Сколько мне еще осталось играть?!
Он спешил. Машина стояла во дворе, у него был расписан каждый час. Увидеть «Гамлета» уже не пришлось никому. Спектакль отменили в связи со смертью главного исполнителя.
* * *
Молва разносила по Москве, что худрук Таганки человек тяжелый, несговорчиво-категоричный, убедить его в чем-либо невозможно. Это мнение разделяли многие, даже восхищенно поклонявшиеся маэстро. Мне он виделся другим. Если вы были настроены любить его театр, понимать его искусство, разделяя его боль, сопротивление непреодолимо трудным ситуациям, он мог быть удивительно деликатен. Обаянию Любимова, если он хотел того, поддавался каждый, кто с ним встречался. Но тот, кто не разделял его убеждений или невпопад совался с советом, призывая к компромиссу, мог быть мгновенно уничтожен его сарказмом. Он бывал и груб, деспотичен, когда исполнитель роли не воспринимал его трактовки, казалось, он словно «разряжался», наблюдая унижение бестолкового актера. А уж если кто-нибудь отваживался переспросить его о часе предстоящей репетиции – можно было нарваться на издевательство. Но за пределы Таганки отголоски этих сцен не выплескивались, мы знали Любимова другим. Он никогда не боялся обнаружить, на чьей он стороне, как бы ни были тяжелы для него последствия. Он бывал смел, предельно честен, когда надо было заступаться за своих коллег, режиссеров, писателей, загнанных властями в тупик. Он дружил с изгнанниками на наших и других берегах.
В какой-то момент он очень тесно сошелся с прозаиками, в особенности писавшими о деревне. Период увлечения поэтическими спектаклями отошел, на смену «Антимирам», «Маяковскому», «Пугачеву», «Павшим и живым», «Товарищ, верь…» пришли инсценировки повестей Федора Абрамова, Бориса Можаева, затем Юрия Трифонова, Михаила Булгакова, а впоследствии Пушкина. На протяжении всех лет, конечно, были Брехт, Шекспир, Мольер. Дружба с Борисом Можаевым свела его с Александром Солженицыным, которому поклонялся все эти годы. К его 70-летнему юбилею он поставил спектакль «Шарашка», где сам сыграл Сталина.
Помню походы Любимова к Солженицыну в Переделкино, когда под бдительным оком осведомителей он пробирался на дачу Корнея Ивановича Чуковского. В воздухе поселка жило сознание, что тот легендарный человек, о котором вкривь и вкось толкует вся пресса, скрывается здесь, но доподлинно знали об этом единицы. К их числу относились Любимов, Можаев и те, кто впоследствии был помянут в книге Солженицына «Бодался теленок с дубом». Естественно, подобное бесцензурное поведение не облегчало жизнь руководителя Таганки. Но он продолжал вступаться за каждого, кто подвергался тогда гонениям, – Анатолия Эфроса, Олега Ефремова, Анатолия Васильева и других. Анатолий Васильев получил возможность ставить свои