как к равным… справедливость — это когда принимают решение, невзирая ни на происхождение, ни на родственные связи, и оценивают не человека, а факты…»
Все это Джуди вкратце пересказала за столом, перемежая запомнившиеся отрывки из черновиков импровизацией, постепенно разошлась, оживилась, дала волю красноречию и наконец заключила:
— Справедливость еще и в том, чтобы каждый, кто в состоянии оплатить себе операцию на носу, сделал это.
Эдит, до той минуты сидевшая прямо и готовая аплодировать, обмякла, а моя мать, тихая, терпеливая, накрыла ее колено ладонью и сказала Джуди:
— У тебя нос как у моей тети Зельды. И мужчина, который тебя полюбит, женится на тебе из-за него, а не вопреки. Не забывай об этом. Многие мужчины считали Зельду красавицей.
Джуди фыркнула.
Тишина опустилась на нас, как крышка, и мой отец произнес, прищурясь: «Справедливость», точно окликнул кого-то в темноте.
— Я тоже хочу справедливости, — продолжил он чуть погодя, — и хочу быть справедливым к тебе, так что скажи мне, Джуделе, сам я не понимаю. Ты так рассуждаешь о справедливости, потому что этого требуют в колледже и им это понравится, или ты говоришь это от себя, потому что сама в это веришь? Я ведь понимаю, ей-ей, понимаю, что порой на работе, да и в жизни приходится делать то, чего не хочешь, — приходится зажать носик, твой красивый носик, и сделать, потому что от тебя этого ждут.
— Что ты, Зейде, вовсе нет. Я бы в жизни не стала писать того, во что не верю. Это на сто процентов мои слова. Даже на сто десять.
— Понимаю. — Отец постучал ложкой по блюдцу. — Сто десять процентов я понимаю. Просто решил уточнить, прежде чем спорить с тобою, ведь глупо спорить с тем, кто не верит в то, о чем говорит. Но раз уж ты утверждаешь, что веришь и это не пустая формальность, другое дело.
Он отодвинулся от стола, может, резче, чем собирался, мать опустила глаза, Эдит впилась в меня взглядом, я же сказал себе: Руб, ты знаешь, что сейчас выкинет твой отец, ты знаешь, что он скажет и как на это отреагирует Джуди, так вмешайся, опереди его: расскажи анекдот, пролей свой кофе, опрокинь его чай, изобрази катскильского фокусника и сорви со стола скатерть, не затронув посуды, сделай что хочешь, только переключи его внимание на себя, отвлеки его от внучки, спаси вечер от его вспышки.
Но я не сумел, потому что он мой отец, а я его сын, и мне оставалось лишь сидеть, слушать, что он говорит, и запоминать, стараться запомнить: моя дочь тоже видит меня таким — самоуверенным, самовлюбленным, скандальным и вредным.
— Каково живется тому, кто делает так, как верит? — спросил мой отец. — Как назвать того, какой так себя ведет?
— Честный? Герой? — предположила Джуди.
— Покойник. Я бы назвал его покойником.
— Какой цинизм.
Отец отмахнулся ложкой.
— Если бы я поступал в колледж, я сказал бы тамошним начальникам не то, что думаю я, а то, что они хотят услышать, я глянул бы на них и понял, что им сказать, потому они выбрали бы меня и все получили бы, что хотят: они убеждения, а я колледж. Вот мой совет, и это лучший совет, пусть человек, который его дает, в жизни не учился в колледже в этой стране. Здесь я работал, в Киеве учился в хедере. Знаешь, что такое хедер?
— Нет.
— Это школа для еврейских детей, вот что такое хедер. — Отец снова застучал ложкой по блюдцу. — Но речь не об этом. Мы говорим о справедливости, а не о хедере и не о том, почему я так и не получил приличного образования. — Он поймал взгляд Джуди. — В колледже я не стал бы говорить того, что говорю тебе сейчас, что я думаю о справедливости, потому что я не поц. Приличного образования я не получил, но я не поц, потому что учила меня жизнь и я понял, что справедливость — просто идея, вот как у Советов есть идея, но она не работает. Потому что против природы.
— Но в этом-то все и дело, Зейде. Справедливость — это, скорее, принцип, и мы должны стремиться к тому, чтобы жить в соответствии с ним. Нам следует преодолеть стадные инстинкты, перестать покровительствовать своим, научиться жить в равенстве, оценивать других непредвзято и понимать, что, когда мы помогаем тем, кто от нас отличается, мы помогаем себе.
— И ты во все это веришь? Я был на фабриках, я был в профсоюзах, меня били в ухо на демонстрациях по обе стороны от оцепления, но я никогда такого не видел.
— Может, тебе надо открыть глаза.
Это его разозлило, он бросил ложку и указательными пальцами растянул уголки глаз:
— Если попытаться открыть глаза, что получится? Откроешь их вот на столько, а потом они превратятся в щелочки, как у японцев. — И он показал язык.
— Ну что ты как маленький.
Отец перестал кривляться, снова взял ложку, свою указку.
— Скажи мне, Джуделе, — произнес он обманчиво веселым голосом, — скажи-ка мне, что для меня справедливо? К чему тебе думать о шварцах[68]? Или о женщинах? Обо всех шварцах и женщинах мира. Ты подумай обо мне, — он ударил себя ложкой в грудь и махнул на мою мать, словно хотел сказать, что любая мысль о нем должна непременно включать и ее, — или подумай о моих родителях, убитых на погроме, моего отца хотя бы убил человек, а маму убила лошадь этого человека, затоптала, в Ржищеве, на Йом-кипур, в 1905 году. Что же тут справедливого? А я остался сиротой, бродяжил, ночевал в Киеве в хлеву. Справедливо? Ни семьи, ни денег, ничего.
— Это ужасно, Зейде. Но ведь потом ты приехал в Америку за справедливостью.
— Нет, я бежал в Америку от великой советской революции справедливости, и все, на кого я здесь работал, годы и годы отнимали у меня мое ничего.
— Но ведь будущее не обязано повторять прошлое. В этом весь смысл того, к чему мы стремимся.
— Все мы рождаемся как рождаемся, мыкаемся как мыкаемся, и, если даже Бог не может создать нас равными, кто мы такие, чтобы воображать, будто это сделают наши законы? — Он ткнул ложкой в пучок складок на скатерти. — Наверное, Бог не хочет, чтобы мы были равны.
— Наверное. — Джуди уже дерзила.
— Так ты выбери, Джуделе, не может или не хочет.
— Даже не собираюсь. Я не верю в Бога.
— Алтер, — вмешалась мама, понимая, что отец вот-вот взорвется, но он сорвался на нее:
— Хватит,