«Люди бродят по детинцу вялые и квелые, а к бою вовсе несподручные», — сообщали князья, после чего, переглянувшись, со вздохом принимались диктовать подьячему дальше, причем вовсе стыдное — о делах содомских, в которые погрузились вояки.
Тут уж было не до боев, не до сражений и тем паче, не до побед. Взять, к примеру, тот же набег — посланные на местных жителей казаки, обычно отличавшиеся храбростью, буйством и молодечеством, оказались разбиты наголову, потеряв до семи десятков человек и пищали.
Второй случай произошел по соседству — на Каме. И вновь плывшие по реке казаки, направлявшиеся от князя Михайлы Глинского в Свияжск «за кормами», не сумели оказать сопротивление напавшим на них казанцам. Причем последние были настроены не просто воинственно, но и поступили несвойственно себе, не став брать полона, а попросту всех перебив.
Такая же смерть, только гораздо мучительнее, ждала и всех боярских детей, которые приехали в Казань еще с воеводскими обозами и были захвачены там жителями. С каким-то непонятным ожесточением им устроили одну за другой несколько пыток. Терзали не столько с целью допытаться о тайных замыслах русского царя и воевод, сколько просто так, еще раз обрубая себе все пути назад. Чтоб бесповоротно.
Вымученные признания о том, что Иоанн и его бояре задумали извести весь город, в которых не было ни слова правды — говорили то, что от них требовалось, чтобы прекратили мучить, — мгновенно обнародовали, после чего сдержали слово, дав тем, кто «сознался», легкую смерть.
Остальных же — окровавленных и истерзанных — посадили на колы, постаравшись и тут продлить их муки. Каждый из крепких деревянных кольев был снабжен небольшой перекладинкой, которая фиксировала его, не давая острию проникнуть слишком глубоко в тело, а потому умирали все долго, несколько суток.
Словом, город впал в полное безумие. Возбуждаемый дико вертящимися, подобно волчкам, дервишами, жители его всякий раз, наблюдая эту вакханалию, поневоле впадали в какой-то отчаянный раж, сродни древним берсеркам севера. Развевающиеся во время неистового вращения, драные, с разноцветными заплатами, плащи дервишей овевали смотрящих на них запахом немытого тела, вонью гноя от застарелых болячек и почему-то сырой землей. Последняя пахла как-то особо, словно сам дервиш незадолго до того катался по земле возле кладбища, потому что это был запах смерти и тлена.
Во власть всеобщего безумия, охватившего людей, подпадали даже те, кто совсем недавно не просто считался в доброхотах Москвы, но и действительно искренне полагал, что у Казанского ханства нет иного выбора, как идти под руку Иоанна.
Тот же князь Чапкун, посланный воеводами из Свияжска для успокоения жителей Казани, насмотревшись на эти пляски, уже на второй день своего пребывания в городе неожиданно для самого себя не просто переметнулся, но и стал чуть ли не главою мятежников, пока не прибыл астраханский царевич Ядигер-Мухаммад, которому не оставалось ничего иного, как присоединиться ко всеобщей вакханалии. А турецкий посол, убедившись, что все идет так, как и задумано, через три дня убыл в Крым, клятвенно пообещав Ядигеру, что этим летом неверным будет не до Казани — управиться бы с Гиреями…
Иной раз случается парадокс — все плохо, а человек вовсе не собирается впадать в уныние, скорее напротив — спокоен, деловит и даже позволяет себе улыбаться и шутить. Может, он исходит из принципа — хуже не будет, потому что некуда, а может, по какой-то иной причине — бог весть. Так случилось и с Иоанном.
Вначале, после того как пришла третья черная весть, он помрачнел, зато потом, после очередных новостей — о болезни в Свияжске, об измене местных народцев, о поражениях казаков, — неожиданно даже для самого себя успокоился и принялся сосредоточенно размышлять, с чего приступать к исправлению дел. По всему выходило — начинать надлежит со Свияжска.
Первым на заседании Думы выступил митрополит Макарий, предложив отправить туда освященную воду, причем не простую, а с мощей святых отцов, незадолго до того перенесенных из Благовещенского собора в Успенский. Вот ее-то и отправили в Свияжск с архангельским протопопом Тимофеем — «мужем изрядным, наученным богодухновенному писанию». Вместе с водою Тимофей повез также поучение к войску от митрополита Макария.
«Милостию божиею, мудростию нашего царя и вашим мужеством, — высокопарно писал он, напоминая о недавних подвигах сидельцев Свияжска, — твердыня христианская поставлена в земле враждебной. Мы благоденствуем и славимся. Литва, Германия ищут нашего дружества. Чем же можем изъявить признательность всевышнему? Исполнением его заповедей. А вы исполняете ли их? Молва народная тревожит сердце государево и мое. Уверяют, что некоторые из вас, забыв страх божий, утопают в грехах Содома и Гоморры; что многие благообразные девы и жены, освобожденные пленницы казанские, оскверняются развратом между вами; что вы, угождая им, кладете бритву на брады свои[88] и в постыдной неге стыдитесь быть мужами. Верю сему, ибо господь казнит вас не только болезнию, но и срамом… Бог, Иоанн и церковь призывают вас к раскаянию. Исправьтесь, или увидите гнев царя, услышите клятву церковную»[89].
Знал Макарий, на что намекнуть. Отлучение от церкви — что может быть страшнее для человека, который настолько глубоко чтил свои храмы, что не проходил мимо церкви или монастыря, чтобы не остановиться, не скинуть шапку и не помолиться, а если в церкви в это время совершалась служба, то непременно, как бы ни торопился, заходил туда, чтобы прочесть молитву и несколько раз земно поклониться.
Как мог проигнорировать такую угрозу человек, который в каждой комнате своего дома непременно помещал на самом почетном месте одну или несколько икон, а если побогаче, то заводил в терему особую комнату — так называемую домашнюю молельню, в которой вообще увешивал иконами и крестами все стены; который, даже приходя в дом другого, прежде всего искал глазами иконы, после чего молился перед ними и лишь потом здоровался с хозяином и точно так же поступал перед уходом — вначале молитва, а уж потом прощание.
Как мог не прислушаться к такому человек, которому было мало обычных постов в среду и пяток каждой недели. А ведь помимо них имелись еще и четыре ежегодных поста, весьма длительных, причем в Великий, что перед Пасхой, и вовсе не дозволялось вкушать даже рыбных блюд, не говоря уж о вине. Тем не менее некоторые принимали пищу только в два дня каждой недели — субботу и воскресенье, а в остальные дни вовсе воздерживались от еды, другие принимали ее лишь в воскресенье, вторник, четверг и субботу, а в прочие три дня не ели ничего, а если не могли голодать полностью, то в понедельник, среду и пяток довольствовались куском хлеба с водою.