Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с нашей семьей в посольстве, Торгпредстве, консульстве, других советских учреждениях живут сотни советских людей. Они тоже ходят по Парижу и даже что-то себе покупают. Но их главная цель — накопить денег. Они экономят на всем. Оглядываясь назад, думаешь: почему именно мои родители переродились, впитали в себя Европу, а другие, в своем подавляющем большинстве, остались такими же, как были раньше, одетыми, как в Москве, стригущимися по очереди у себя на кухонном табурете, курящими дрянные советские сигареты (отец — он тогда еще много курил — сразу перешел на французский и курил «таба де труп» — крепкий гальский армейский табак)? Откуда была у родителей предрасположенность перерождаться?
Много лет спустя разные люди любили мне повторять две вещи: мой бунт — от недолюбленности (мамой), мой взгляд на мир порожден моим парижским детством. Первое — бред: мамина истерика по поводу меня-лопуха разбудила мои слишком глубоко залегавшие способности, пробила мою лень. Мамина удивительная способность, развившаяся с годами, говорить близким (и не только) гадости в лицо часто шокировала ее невесток, но меня поставила на ноги. Второе — чистая правда, имеющая, впрочем, индивидуальный оттенок. Если брать уже не взрослых, а детей, то нас — в советской школе возле Булонского леса — было не так уж мало. Но никто не был так укушен Парижем, как я. Этих маленьких советских парижан я потом почти нигде не встречал, а тех двух-трех, кого встретил, никак не могу заподозрить в измене родине. Если мои родители переродились в Париже, то, боюсь, что я пошел дальше них. В Париже я предал родину на всю последующую жизнь. Я предал не мою детскую Москву, которая существует только для меня, а страну, в которой я так никогда и не почувствовал себя своим, несмотря на то, что сначала очень старался. Я предал родину, не заметив этого: легко и свободно.
<>До сих пор не понимаю, как это произошло. Собственно, Франции в меня залетало очень мало. Я жил на самом краешке Франции, но она вошла в меня целиком и полностью, затопила меня. Будучи советником по культуре, отец имел возможность самостоятельно путешествовать по стране. Мы ездили в Канны на кинофестиваль. Мы спали в маленьких французских гостиницах по дороге. На завтрак питались круассанами, клубничным или абрикосовым конфитюром, пили кафе-о-ле. Этого оказалось достаточно.
Я учился в советской начальной школе в Париже. Очень странное неформальное место, где в одной комнате учились два класса: первый с третьим, — а в другой: второй с четвертым. Однажды к нам пришел Валентин Катаев с лицом из дружеского шаржа (тогда на писателей любили делать такие шаржи). Видимо, обязали. Ученики тихонечко галдели, но я подпер висок кулаком и принялся его внимательно слушать. Автор «Сына полка» рассказал о чем-то, что похоже на длинную черную кошку:
— Только вы это еще не поймете.
Я запомнил кошку и «не поймете», остальное забыл. Это был первый писатель, случайно забредший в мою жизнь с длинной черной кошкой. Две учительницы пол-урока занимались маленькими, пол-урока — большими. Двоек вообще не ставили. Кирилла Васильевна была не только учительницей — директором. Я был в нее тайно влюблен. Кроме нее, я был тайно влюблен в безымянную девочку на год старше меня. Когда девочка уехала, я тайно влюбился в другую, тоже безымянную, снова на год старше меня. Во дворе посольства на рю де Гренель нам, школьникам, подавали автобус.
— Галстуки сняли? — спросил водитель.
Мы ходили в красных галстуках, но на время переезда в школу через весь Париж нас заставляли галстуки снимать: посольство боялось провокаций против советских детей. У меня был сначала ненастоящий галстук, ненастоящего темно-красного цвета, сшитый Клавой из французской материи, скорее, похожий на ковбойский шейный платок, и, когда мне из Москвы бабушка прислала настоящий — это был праздник, и я никогда так не дорожил пионерским галстуком, как в Париже. Нас воспитывали пионерами, но мы невольно идеологически чуть-чуть подгнивали, и, когда ехали через Париж по тем же Елисейским Полям, мы с восхищением разглядывали большие американские машины «с клыками». Речь шла о бамперах; мы были уверены, что во время аварии клыки сами собой выдвигаются и прошивают машину-врага.
Дети играли в посольском дворе. Общение с французами было минимальным. Иногда мы с мамой ходили в Тюильри, но там было скучновато, нечем было заняться, разве что съесть мороженое, зато в Люксембургском саду я часами запускал в пруду парусные лодки, которые давали напрокат. Мама садилась на кружевной зеленый стул, такой тяжелый, что его надо было волочить со скрежетом по гравию, оставляя следы, чтобы поставить на нужное место. В то время металлические стулья были платные; памятливые старушки собирали мелочь в миску, мы брали один на двоих, мне стул был не нужен: перевесившись через низкий каменный парапет, я следил за своим парусником. Часы на фасаде Люксембургского дворца всегда спешили, время летело со свистом, поднимая ветер, шумя рыжими, подгоревшими листьями высоких, стриженных под гребенку каштанов, сбивая статуи французских королев, издалека наблюдавших за мной, — не успеешь прийти, как уже начинался закат, мама закрывала книгу, складывала газету, запихивала в сумку журнал: пора домой. Этот провал времени, когда, углубившись в любимое занятие, забываешь обо всем, был моим общением с детской вечностью, состоящей из бесконечных фантазий.
Детям дипломатов в те годы запрещалось ходить во французскую школу. Могли ходить только дети журналистов. Я учил французский с какой-то армянской старушкой, которую по непонятной причине допускали хотя бы в предбанник посольства, несмотря на то что она была эмигранткой. Я брал у нее частные уроки в маленькой пустой (наверное, переговорной) комнате возле проходной, она приходила с детскими французскими книжками, которые поражали меня своими картинками. Там с детьми творилось что-то преувеличенное: они так яростно бегали, так смачно падали (при этом у девочек подлетали юбки и были видны белые трусики), так ярко плакали крупными слезами и так не жалели себя, что после них русские дети из книжек казались мне паиньками, вылепленными из снега. Но уроков с армянкой было немного, и, в отличие от младшего брата, я не знаю французский язык, как родной. От моего детского французского осталось только одно сокровенное слово. Им я случайно посрамил советского переводчика Хрущева, Дубинина, который, узнав, что я учу французский, сказал:
— Ну скажи что-нибудь.
Он был тогда папиным подчиненным, относился ко мне с подчеркнутым вниманием.
— Коксинель, — засмущался я.
— Что?
— Коксинель. — Я еще больше застеснялся. Я состоял из патологической стеснительности, как огурец — из воды.
Я почувствовал, как волна растерянности бежит по высокому красивому лбу будущего российского посла во Франции, который в 1991 году безоговорочно и с явным облегчением поддержал антигорбачевский путч.
— Божья коровка, — пробормотал я.
<>По воскресеньям в начале Елисейских Полей разворачивался под тентами РЫНОЧНЫЙ МАРОК. Это было мое самое главное — РЫНОЧНЫЙ МАРОК. На самом деле, это был марочный рынок, но я от перевозбуждения путал слова. Мама давала мне в неделю монету в 100 тогдашних франков — сущую ерунду — на покупки. Монета была регулятором моего поведения. При плохом поведении деньги не выдавались. Я мог купить себе, накопив, либо солдатиков, либо машинки «динки тойс», либо почтовые марки. Я, естественно, хотел всего.
В марках я — дилетант, мои показания не имеют отношения к филателии. Мы ходили с родителями покупать мне марки. Они продавались в зависимости от стоимости: то в больших прозрачных конвертах, куда в основном засовывали бледные, с Марианной, держащей флаг, французские марки, слегка разбавленные немецкими, бельгийскими, голландскими, испанскими с жирным, настойчивым профилем Франко, порою русскими дореволюционными марками с двуглавым орлом, то в мелких конвертах — сериями. Дорогие марки приобретались поштучно и были мне недоступны. Можно было сразу купить много дешевых, к чему осторожно подталкивали меня родители, и потом целый день их клеить с генетическим терпением моего дедушки — бухгалтера Октябрьской железной дороги, и маминой мамы Серафимы Михайловны — счетовода из Новгорода. А можно было купить несколько марок английских колоний и захлебнуться от счастья. Я обожал марки английских колоний с королем или новой королевой Елизаветой Второй в короне в кружке. Какой-нибудь остров Святой Елены доводил меня до полного экстаза, у меня отнималась и так не слишком устойчивая речь. Но не меньше я обожал португальские колонии с рыбами, бабочками и животными Анголы и Мозамбика. До сих пор эти страны в моем сознании представляются яркими марками, победившими их дальнейшие социалистические несчастья. Я любил марочное разнообразие карликовых стран: Сан-Марино, куда я впоследствии заехал только потому, что собирал ее марки, Монако, Лихтенштейна, Андорры. Я попадался на удочку простых затей: любил треугольные марки, выпущенные Монголией, а также марки без зубчиков — они казались мне близкими эпохе динозавров. Родители купили мне кляссеры и марочные каталоги. Я разыскивал в двухтомном дотошливом каталоге, набранном петитом, купленные марки и регистрировал их, подводя под описанием марки горизонтальную черту синим карандашом: куплено. Идея купить все марки мира представлялась мне выполнимой. По сути дела, я скупал мир, и отсутствие или присутствие почтового штемпеля на марке меня не слишком волновало. Лучшие марки я помещал в альбоме на маленьких прозрачных приклейках (марки иногда отрывались), похуже жили в кляссерах, опрятно, но скученно, как пассажиры экономического класса.
- Хороший Сталин - Виктор Ерофеев - Современная проза
- Время дня: ночь - Александр Беатов - Современная проза
- Бог X. - Виктор Ерофеев - Современная проза
- Пять рек жизни - Виктор Ерофеев - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза