— Серьезно? Ничего себе!
Я отвык ездить на велосипеде. Кайя без видимых усилий катила впереди, я же от натуги пыхтел как паровоз, хотя человек я не толстый, скорее плотный. Дороги были неровные, вдобавок, с обочин на них упорно лезла растительность; в какой-то момент мне в волосы вцепилась колючая плеть ежевики.
Позади дачи располагался большой огород, вроде тех участков, которые арендуют многие лондонцы. Росла там преимущественно картошка: без нее родителям Кайи было бы трудно продержаться в новой, свободной, но безденежной жизни. Дом был сложен из валявшихся возле строек шлакобетонных блоков, причем в строгом соответствии с предписанными советской властью размерами дачного строения. Под крутой крышей примостились две спаленки. Рядом с ванной непритязательная сауна. Изнутри все помещения были обиты сосновыми досками. Снаружи к стене притулилась теплица, целиком занятая рослыми помидорными кустами.
Воду качали по трубам из колодца; уборная представляла собой хлипкую пристройку с глубокой ямой, прикрытой обычным туалетным сиденьем. В доме пахло сосновой смолой, мхом и мышами. Он очень напоминал дом, о котором я когда-то мечтал. Наверно, читая «Коралловый остров»[28].
На полпути к задней границе участка находился курятник с просторным загоном, где бродили штук двадцать кур и молодой кичливый петух. В курятнике мы подобрали три яйца, еще четыре отыскали в разных углах загона, под жухлой листвой или клочьями сена.
— Чертовы куры, несутся где попало, — проворчала Кайя.
По соседству стояли еще три дачи, но ближняя была заброшена. Дом походил на сарай, а большой участок густо зарос малиной, терновником и камышом. В свое время, пояснила Кайя, там жила престарелая супружеская пара, но они уже умерли, а их сын, бизнесмен, живет и работает на материке.
В конце огорода, почти у самого леса, стоял дровяник, а рядом — клетка, от которой несло зоопарком. По клетке, время от времени чуть шаркая боком по железной сетке, без устали бегала тощая лиса; выражение на узкой мордочке было злобное.
— Это отцовский… э-э… renard[29], — объяснила Кайя.
— Лис, — подсказал я. — А зачем?
— Что зачем?
— Зачем держать его в клетке?
— Он там уже несколько лет сидит. — Кайя пожала плечами. — Отец его ловил. Как, не знаю.
— По-моему, он немного не в себе.
Сознание, что животное сидит взаперти в тесной клетке, удручало меня.
— Да, не в себе. А отец еще любит его обзывать.
— Вот как? И нехорошими словами тоже?
— Возможно.
Я почувствовал, что снова зашел в тупик. Быть может, причина некоторой сюрреалистичности всего того, что связано с Кайей, — ее английский?
— А как его все-таки зовут?
— Никак. Просто Ребане, то есть «лис» по-эстонски.
— Лис. Что ж, привет, Лис. Привет, Лисик.
Не переставая трусить по клетке взад и вперед, Лисик злобно зыркнул на нас желтыми глазами, и я отлично понимал почему. Кое-где его рыжая шубка лезла клочьями, точно старый ковер. Милли закатила бы тут знатную истерику, подумал я. Заточенный в клетку лис тоже может войти в мое сочинение, приуроченное к торжеству в Куполе. Семь минут сильных переживаний. Поэма об Эстонии. И не какая-то игривая песенка, а многослойное, будоражащее душу произведение, построенное скорее по вертикали, а не по горизонтали. Густое, полное иголок, вроде вон той высокой ели.
Мы с Кайей набрали в дровянике поленьев, раскололи их небольшим топориком и затопили сауну. Дожидаясь нужного жара и помаленьку попивая водку местного производства, мы с час играли в покер с раздеванием. Я остался в трусах и одном носке. Кайя прикрывалась своими волосами; я считал, что она просто жульничает. Волосы доходили почти до сиденья стула. Мы слегка опасались, что кто-нибудь неожиданно войдет в предбанник, такое не раз случалось в советские времена. Но кто?
Потом мы с Кайей пошли в сауну и, сидя на маленькой лавочке, наблюдали, как наша сухая кожа вдруг разом стала покрываться крошечными прозрачными зернышками пота. В такой жаре было не до объятий, но всякий раз, вновь зайдя в сауну, я гладил рукой ее податливое скользкое тело, целовал солоноватые губы и влажно поблескивающие груди, зарывался лицом во влажные волосы между ног.
Меня забавляло обилие собственного пота. Сколько его из меня изливалось! Невероятное количество.
В ведре мокли свежесрезанные березовые ветки; мы попробовали похлестать ими друг друга. Ничего подобного мне прежде испытывать не доводилось. Казалось, теперь я по-настоящему связан с живым, зеленым корнем сущего: боль не сильная, даже приятная, сквозь запах пота пробивается аромат измочаленных листьев — что-то очень нежное из далекого прошлого, и даже если это прошлое не было моим, то наверняка должно было им быть. Поначалу Кайя хлесталась охотнее меня, но скоро и я вошел во вкус.
Это было восхитительно. Спина у Кайи побагровела. Мою жгло от боли. На полу возле сауны я заметил выпавшую из моих брюк визитку Олева. Мы со смехом прочли: Диско, Баар, Саун — 24 ч.
— Так, детка. И где же дискотека?
— Вместо дискотеки я спою тебе песню. Эстонскую, старинную. Раньше мы пели ее тайком, и кто-нибудь обязательно дежурил у входа: вдруг подкрадется шпион или явится незваный гость. Тогда нас могли арестовать и отправить в лагеря за пропаганду национализма.
— За пропаганду? Ого. Смело с вашей стороны.
— Нет. Что ты хочешь сказать? Что нам не обязательно было петь?
И там же, в предбаннике, завернувшись в полотенце, она тихонько запела. Мне даже стало страшно: оказывается, я почти напрочь забыл, что способна выразить музыка.
Я остался ночевать в баньке, а Кайя вернулась в дом, что меня совсем не удивило. Сначала я взялся за «Анну Каренину». Потом поработал над партитурой; вдохновленный старинной песней, которую пела Кайя, приписал еще несколько тактов, но затем стер. До глубокой ночи где-то поблизости ухала сова.
Наутро я проснулся чуть свет и пошел в одиночку побродить вокруг крошечного, пустынного, заросшего камышом заливчика. Над ним летали журавли, в камышах плескались мелкие, непроглядно черные волны. В голову приходили какие-то замыслы, диатонические пассажи, которые можно было бы осторожно ввести в сочинение. Когда я вернулся, Кайи все еще не было. Я ждал ее час, стараясь подавить беспокойство, и вдруг услышал хруст гравия под велосипедными шинами. Она привезла корзину, в которой было молоко, хлеб и мюсли финского производства. Я порывался заплатить за провизию, но от денег она наотрез отказалась.
Покончив с поздним завтраком, мы сели в низкие кресла — раскладной диван был сломан, — и немного почитали. Странно было молча читать рядом с Кайей, удивляло острое ощущение большей, чем когда-либо, близости с нею. Кайя начала с толстенной книги по языкознанию — по виду настоящий научный трактат. Потом взяла двуязычный томик Ахматовой — на русском и эстонском. К счастью, много лет назад я читал кое-какие стихи Ахматовой: собирался сочинить вокальное произведение о гласности, но так и не осуществил эту затею. Кресло мне попалось старое, обтрепанное и неудобное. В нем трудно было сосредоточиться на толстовской прозе. В одном я не сомневался: красотой Кайя ничуть не уступает Анне.