Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не только приморье оскудело, даже пастбища в степи — и те нынче солончаками покрылись. Ездила я как-то в аул верблюжатников, по дороге сама видела: еще июнь, а колодцы уже повысыхали, изъеденные солончаком травы повыгорели до черноты. Божья кара за наши прегрешения, не иначе.
— Бог тут, апа, ни при чем.
— Тайт, негодник! Вы, безбожники, прогневили создателя! И зло на земле, и добро творится только по его воле.
— Ладно, пусть будет так. Но вот послушай, один крупный ученый недавно доказал, что уровень моря и подземных вод находится всегда в прямой зависимости между собой.
— Сказал! Это и мы, долгополые аульные бабы, знаем.
Он чуть не рассмеялся, но хмурый, даже суровый вид матери удержал его. Сегодня, приняв одно из самых важных решений в своей жизни, она будто воспрянула духом, была настроена необычно решительно и резко, как в лучшую свою пору, когда ни один мужчина в этом краю не осмеливался ей перечить. Высокий жаулык гордо украшал ее голову. И сама она уже не горбилась, по обыкновению, за самоваром, а строго выпрямила спину, приосанилась и разговаривала с сыном уверенно, даже властно, сильный и зычный ее грудной голос, как в былые времена, не допускал возражений:
— Если они такие прозорливые, то почему не видят, как тут дети и бабы все лето, громыхая ведрами, носятся по степи в поисках воды для питья? На днях приезжала жена старика Адая...
— Они что, все еще на летовке?
— Не перебивай! Нашли, говорят, в верховье какое-то заброшенное становище, старики сами подладили малость, и вот теперь ютятся в нем три семьи. Хорошо, что семижильные. Все вынесут. Все стерпят. Жена Адая говорит: «Нам-то что, проживем остаток жизни как-нибудь, а каково взрослым детям без дела сидеть?» И то верно. Разве можно человеку без работы? Вот ты в городах бываешь, с начальством разным там встречаешься. Почему не говоришь им, умникам, какая тут пошла нескладная жизнь?
— О боже... И ты еще, апа?
Вспыхнув от досады и негодования, он ударил себя кулаком по колену... Не так давно вызвало его в район начальство, он не успел порога переступить, как всегда, Ягнячье Брюшко заладил свое привычное: «Рыба... где рыба? Где план?» И тогда председателя, обычно молча и тупо сносившего все укоры и упреки, неожиданно для самого себя прорвало: «На активе говорим о рыбе. На всех собраниях, совещаниях опять говорим о рыбе. На рыбе клином сошелся весь свет. А люди, а море? Почему о них не говорим?» Ягнячье Брюшко грохнул кулаком по столу так, что подпрыгнула пепельница и рассыпались окурки. И сам вскочил, в клейких глазах вспыхнула несвойственная ему открытая злость: «Ты, товарищ, говори да не заговаривайся! За такие слова, знаешь ли, придется тебе кое-где ответ держать». «Да! И отвечу!» — «Ишь ты, он еще огрызается! Зубы показывает! По-твоему, что... ты один о народе печешься, а все мы кроме рыбы знать ничего не знаем? А верблюжью ферму кто создал?..» — «За ферму спасибо, но...» — «Ты сказал нам, что надо бы трудоустроить жен рыбаков?» — «Ну, сказал!» — «Мы разве не пошли навстречу твоей просьбе, не обратились в высшую инстанцию, не открыли для двадцати наших женщин швейную мастерскую... что, мало тебе этого?» Председатель усмехнулся, потому что сам лично ездил к руководителям области и выпросил для жен рыбаков работу по линии местной промышленности.
— Апа... Разве я не говорил?.. Не требую от них?..
— Представляю. Небось мямлишь перед ним, как баба, напуганная домовым.
— Что ж, апа... — попытался он отшутиться, — сама на себя пеняй, коль родила такого сына.
Мать смерила его строгим взглядом:
— Выходит, моя вина, произвела тебя таким? Ловко! Какой матери ведомо, кого она вынашивает в своем чреве. А я тебя родила лобастеньким, крепеньким. Откуда я могла знать, что ты вырастешь и пойдешь по стопам этих недотеп-жакаимцев, промышляющих рыбу в соленом озере? — Мать залилась смешком...
— Что поделаешь, апа... Хорош ли, плох ли, но по крайней мере сын твой поблажки себе не дает.
— Народ что малое дитя: он прежде всего в тебе опору ищет. Вот ты встрепенись. Укажи, куда идти, поведи!..
Мать, затронув наболевшее, говорила взволнованно и резко. Но вдруг осеклась, прислушалась, выставив из-под жаулыка ухо. За домом послышался нарастающий цокот копыт о мерзлую землю, и ты в который раз подивился ее острому слуху. Путник резко осадил лошадь. Спешился. Распахнул дверь, неуклюже протиснулся, но, едва переступив порог, застыл в явном замешательстве.
— A-а, жезде... Проходите, — сказал ты.
Могучий, грузный человек, по-зимнему одетый, с места, однако, не сдвинулся. Стоял, сердито оглядываясь, чаще всего себе под ноги, на гладкий, лаком покрытый пол.
— Ну что же вы, почтенный жезде, застыли у порога? — скрывая усмешку, спросил ты. — Проходите!
Гость ухватился за косяк и лишь тогда оторвал завороженный взгляд от пола.
— Заладил: «проходи» да «проходи»... А как тут пройдешь? Добро бы под тобой привольная земля была, по которой ступай как хочешь. А ты тут, черт знает для чего, обшил пол обструганными досками да еще маслом каким-то помазал...
Ты, смеясь, подошел к гостю, взял под локоть, и только после этого старик перевел дух, выпрямился во весь свой богатырский рост и облегченно крякнул:
— Апырай!.. В этот дом впредь без подков, пожалуй, и не сунешься...
Каждый раз, наезжая сюда, старик проходил в комнаты лишь за кого-нибудь ухватившись и то с трудом, осторожно переставляя толстые, как бревна, ноги. Дети рыбачьего аула всегда радовались приезду добродушного, широколицего, по самые скулы заросшего густой сивой бородой старика. И всегда было потешно глядеть, как этот великан неуверенно, негодуя на хозяев, поругиваясь и качая головой, ступал по крашеному полу, будто верблюд по льду.
— Делать тебе, вижу, нечего. Вот потому ты с матерью с утра до вечера и вылизываешь этот пол.
Старика в рыбачьем ауле любовно и почтительно именовали «жезде», то есть зятем, потому что жена его была из местного рода, а сам он из пришлых, из воинственного, вечно мятежного племени адайцев, искони обитавшего на полуострове Мангышлак.
Старик прямо в верхней одежде пробрался на почетное место, заполнив собой все пространство комнаты. И только теперь, не торопясь и по-стариковски кряхтя, стянул с себя толстый чапан на верблюжьей шерсти. Затем снял тяжелый треух. Потом уж разулся, стянул такие же громоздкие, как сам он, сапоги. А стянув, опять застыл в нерешительности, держа их на весу и не зная, куда бы пристроить в этом чистом, как вылизанном, доме.
— Давайте сюда, — с ласковой усмешкой оказал ты.
Гость небрежно сунул тебе сапоги, шумно перевел дыхание, повел вокруг взглядом и только будто теперь заметил за медным самоваром сгорбленную маленькую старушку в белом жаулыке.
— Как живется? В силе, в здравии?
Не спрашивай. Наша жизнь теперь известная: и сидим — слава аллаху, и стоим — слава аллаху.
— Вроде не в духе? А?.. — Гость приставил козырьком ладонь ко лбу. — Дети, случайно, не обижают?
— Э, оставь их! Пусть только попробуют обидеть меня. Они разве могут кого обидеть? Что-то давно тебя не видать. Все ли благополучно в доме? Здорова ли наша девка?
— Состарилась ваша девка. Постель не греет. Теперь вот езжу, присматриваю в роду жакаимцев молодуху с зубами покрепче, да и рожей поглаже.
Гость, задрав сивую бороду, зашелся смехом.
— Блудливое вы племя, мужики. Смотришь, еле держится душа в теле, а глаза все по сторонам шныряют. Тьфу!
Двое соседских мальчишек, заскочивших вслед за ним в прихожую, все еще стояли, прижимаясь к косяку, и таращили на гостя любопытные глазенки. Их все восхищало в этом горою возлежавшем на подстилке госте: и то, как он говорил рокочущим утробным голосом, и то, как хохотал, трясясь могучими плечами, показывая крепкие, один к одному зубы. И уж совсем приводило в восторг, когда он, запуская пятерню в густые, от самых скул до горла заросли бороды на широком лице, чесал ее так, что она аж трещала под пальцами. «Гляди! Гляди!» — толкали друг друга ребятишки, давясь от смеха. Гость ловил их взгляд и тоже улыбался.
В этих краях он объявился еще в годы коллективизации. В молодости, поговаривали, был лихим конокрадом. Неделями с седла не слезал, потник под ним не просыхал. Один, точно матерый волк, по безлюдной степи рыскал. И вот однажды, рассказывают, ехал он, по обыкновению, один рысцой по пустынному плато между Каспием и Аралом. И тут выскочил из-за бурого холма всадник. Почуяв, как под ним забеспокоилась лошадь, адаец, однако, не обернулся, лишь покосился и увидел верхового, громоздившегося на поджаром сильном коне. На всаднике был серый чекмень, из длинного рукава свисал дойр — толстая разбойничья плеть со свинцовой прожилкой. Адаец невольно насторожился, подтянул в ладони рукоять своего дойра, тоже запрятанного в рукаве. Черный, с изрытым оспой лицом всадник сидел в седле как влитой. Переводя коня на шаг, медленно подъезжал, приценивающе глядя в упор маленькими, точно буравчики, стылыми глазами, и адаец не дрогнул, выдержал этот сверлящий змеиный взгляд... Двое бесстрашных конокрадов, привыкших в своей жестокой жизни почитать лишь силу с удалью да быстрые ноги коня, перекинулись при той встрече всего лишь несколькими словами, но, говорят, этого было достаточно, чтобы расстаться по-братски, неведомо как успев проникнуться друг к другу добрым чувством. Прошли годы, и лихая беда вынудила отчаянного адайца покинуть родной край. Очутившись на чужбине, не зная, куда деть свою буйную головушку, вспомнил он рябого верзилу с холодно-змеиными глазами, с которым когда-то столкнула его судьба в безлюдной степи между Каспием и Аралом. Припомнил, как тот бросил на прощание: «Если понадоблюсь — найдешь меня на западном побережье Арала». Вспомнил, что звали змеиноглазого, кажется... Кален. И вот долго ли, коротко ли, но разыскал адаец Калена, а там и жену себе нашел из рода Жакаим, очаг свой заимел. Маленькая, чуть не по пояс ему, смуглянка нарожала адайцу целую кучу детей. Но выжило из них всего четверо. Потом, в годы коллективизации, адаец с Каленом, загоревшись надеждой, одними из первых вступили в колхоз. Первыми обзавелись лодками и рыболовными снастями. Зимой и летом пропадали неразлучные друзья на море в погоне за нелегкой добычей, и никто не мог — ни на этом, ни на том берегу огромного моря — тягаться с ними в умении рыбачить.