Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– – В какое положение поставил меня сорванец твой,- напустился Прибаутка на Харитона Волкова, своего капельмейстера:- В какое положение поставил он меня перед обществом, но что мне общество, светил бы мне ясен месяц: я по звездам колом бью; в какое положение, говорю, поставил он меня, сударь, перед самим его превосходительством, перед многоуважаемым нами губернатором! Это тово – это просто ни на что не похоже, это из рук вон, то есть, эта прибаутка никуда не годится… С моим удовольствием проиграл бы я двенадцать роберов сряду: по крайней мере это бы никому не было обидно, это не предосудительное дело,- а это что? это какова прибаутка? а?
– – Да вы ведь сами этому виноваты,- начал Волков, заступаясь великодушно за товарища своего:- Помилуйте, вы обещались прислать за ним карету: я ничего об этом не знал и спокойно занялся оркестром, вы позабыли, покинули его, и он должен был бежать почти босиком, с другого конца города; вы знаете, Степан Степанович, что он живет у Клячевых; тут немудрено простудиться и прибежать с насморком…
– – Непростительно, сударь, говорю я вам: непростительно, и нет никаких отговорок; должно иметь уважение к такой высокой особе… А вы, вы что? Вы за него же заступаетесь, вы – а? Это что за прибаутка? Вы, сударь, мой хлеб едите, без попреку вам будь сказано; да, мой хлеб едите, а гнете на чужую сторону; продать, что ли, вы меня хотите?
Харитон вспыхнул, разгорячился и наговорил покровителю своему то, чего и сам после не помнил и чего тот, к счастью, наполовину не расслышал и не разобрал, потому что сам был вне себя, старался перекричать его, и наконец, хлопнув за собою дверью, Харитон остался на чужом пиру с похмелья, сам не понимая, что с ним сталось и что ему теперь делать.
Надобно знать, что губернатор, при отъезде из собрания, когда Прибаутка провожал его будто из своего дома, сказал ему шутя – но при посторонних людях: "Должно, однако же, признаться, Степан Степанович, что вы мастерски умеете устроить все, за что ни возьметесь!" Прибаутка был в совершенном отчаянии; этого он проглотить не мог – так вот и стало поперек горла. Прибаутка был суетлив только от желания услужить всякому, сделать всем угодное, а неосторожное выражение относительно месяца и звезд могло сорваться у него с языка разве только в такую отчаянную минуту. Он был криклив и очень храбр – как истинно доблестный муж – только в чистом поле, то есть на заячьей травле; впрочем же, хотя язык у него и разгуливал не на привязи, а на свободе, но он говорил всегда только приятное другим, особенно начальству, и даже нередко, в присутствии очень уважительных особ, изъяснялся не иначе – как шепотом. Такая была у него счастливая натура, как он выражался, и поэтому легко можно себе представить, сколько беспокоила его неудача концерта, в каком разладе несчастье это было со счастливою его натурой!
Сумбурцы и сами по себе, по телосложению своему, были довольно склонны к негодованию, и, уподобляясь некоторым образом знаменитой породе птиц, которая, если верить народному преданию, удостоилась чести попадать иногда во французские супы 1812 года, Сумбурцы наши, говорю, охотнее всего заклевывали лежачего, кого судьба или беда уже свалила с ног; поэтому немудрено, что они ужасались с большим усердием и наперехват рассказывали в этот вечер и на другой день тьму предосудительных подробностей о житье-бытье бедного Христиана. Откуда ж эти вести явились в такой скорости и каким образом разразились они над человеком, о котором до этого говорили одно только добро, которым не могли натешиться, нарадоваться и надивиться? Откуда вести эти, спросите вы? Мудрено, доброхотные читатели, показать вам все это документально и фундаментально; позорный временник Сумбура составлялся как-то сам собою, изредка только заметны были чьи-нибудь особенные труды – и сочинители из скромности не выставляли под статьями своих имен. Изустный листок этот летал скорее голубиной почты, из двери в дверь, из окна в окно – возвращался по нескольку раз к хозяину своему с приписью, отметками и пояснениями – и горе смертному, над которым эта стая знаменитой породы пернатых единогласно прокаркает столь приятный и всем знакомый припев свой – тут хоть смейся, хоть плачь, хоть сердись, хоть оправдывайся, хоть, пожалуй, по носу ударь щелчком наянливую вещунью, все одно; будь благонадежен, ты у них в дураках. Тут речь не о том, виноват ли ты, не виноват; что им до твоей вины!- вот, например, подвижная копна, Клячев, хозяин дома, где живет Виольдамур: просто вор и мошенник – если не разбойник; вы услышите иногда в Сумбуре, что это постыдное дело, за которое-де бог и государь когда-нибудь накажут; но этим все оканчивается, и Клячеву отворены все ворота и двери, его встречают с улыбкою, подают ему руку, ожидают в один и тот же вечер в трех домах на вист. Заглазно скажут иногда словцо другое не в пользу его,- кто-нибудь заметит, что это уже дело известное и об этом толковать нечего, это не новость, но житью-бытью Клячева это не вредит, он все тот же, и шумных разговоров, жарких прений об нем в городе не бывает. А если, боже упаси, молодой человек не пойдет прямо и без оглядки в брачные тенета, обнюхает их сперва и выйдет лицом к лицу на загонщиков или в крайности пойдет на пролом и изорвет снасти – если затронет, в случае, смешную и слабую сторону Сумбурцев, назовет глупость, пошлость и подлость так, как она тут напечатана; если по вине или без вины своей оступится на скользком, лощеном паркете условных светских приличий и сумбурских обычаев – тогда кончено все; за ауканьем и гагаканьем голосу не услышишь: ни чужого ни своего – и Клячев, в сравнении с вами, выйдет праведник.
В отчаянном расположении Христиан прибежал домой; он приветствовал на этом перепутьи объезжающие его дрожки и коляски резким и звучным а-чхи! и этим же самым восклицанием вызвал испитого, сонного Сеньку своего из-за перегородки, куда этот забрался было всхрапнуть заблаговременно, надеясь на продолжительное отсутствие своего барина. Не удивляйтесь, мимоходом сказать, питейным качествам наемного наперсника Виольдамура: в губерниях у нас нет других; все барские отпущенники либо оброчники, и все это радеет свыше средств и способов своих более о питии, чем о яствах. Последнее не уйдет; известно, что у нас в России никто не просиживал и одного дня без хлеба; об нем, стало быть, и заботиться нечего, а все старание, все заботы обращаются на питейное.
Виольдамур прогнал ненавистного ему – особенно в эту минуту – домочадца: Сенька спокойно удалился в переднюю за перегородку и, не говоря ни слова, начал там сопеть, вздыхать, зевать и сморкаться более чем вслух. Виольдамур сорвал с себя шинель, фрак, галстух – все, все и разбросал по всему полу; ноты, попавшиеся ему под руку, изорвал и сел в самом жалком, несчастном виде, с причесанной головой своей и в глазетовых перчатках. Аршет его не утешал, а нечаянный взгляд на корзину с шампанским, приготовленным еще в счастливые часы надежд на блистательный успех концерта, который предполагалось запить в шумном, дружеском кругу – один взгляд на корзину эту обдавал его варом и разливал его горячую желчь по всем жилам.
Между тем, однако же, добрые приятели, принимавшие столько участия в устройстве этого вечера и в раздаче билетов, никак не думали, чтобы приглашение выпить стакан шампанского после концерта могло быть отменено; они знали, что вино уже приготовлено, и полагали, что распить бутылки с горя будет не менее основательно, как сделать это с радости. Они явились подлинно, проведать, как объяснялись, больного. Не пришел один только Волков; он был сердит на неудачу, на сомнительное положение, в котором поставил себя относительно Прибаутки, и подумал наконец, сделавшись хладнокровнее: "Чёрт мне навязал этого сумасбродного немца и с чихалкой его! Я давно уже замечаю, что он зазнается: вот ему поделом и наука; да я-то за что попался?"
Вошел к нашему концертисту француз – и рассыпался в сожалениях, в пожеланиях, соболезнованиях, и то и дело суесловил на этом лощеном языке; хлопал от участия руками и утешал немого артиста кучей анекдотов, подобранных к этому случаю. Христиан молчал и ничего не слышал. Вошел Мокриевич-Хламко-Нагольный и истощал все красноречие свое в неукротимом порыве души и потоке слов, желая только доказать, что он все это предвидел, предугадывал, предчувствовал. Больше он не заботился ни о чем; он пришел только, чтобы воспеть самым вдохновенным образом прозорливость свою, вернее чувство, которое предвкушает всякую беду. Вошел господин Неизвестный и обратил молча внимание свое на беспорядок в комнате, он поднял шинель Христиана, встряхнул ее и повесил, поднял фрак и спросил: "У кого вы брали пуговицы?" – а не получив никакого ответа, положил его на стул и принялся не торопясь прибирать все остальное. Полагая, что он за такую услугу может наградить себя чем-нибудь, Неизвестный отправился молча к знакомому ему скрыпичному футляру, нашел чего искал и, закурив сигарку, сел преспокойно в угол; поднял нос, уставил глаза в потолок и сделался весьма доволен своим положением. Для перемены обращал он безмятежные, нескорбящие и не желающие взоры свои довольно хладнокровно на корзину с шампанским. Вошли наконец и другие приятели – а Христиан глядел и не видел, сидел полураздетый, со спущенными чулками, уставив дикий взор свой на колени.