Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы ждали чего-то мне непонятного. Оказывается, часовой, стоящий внутри помещения по ту сторону двери, убедившись, что в помещении никого из заключенных нет, проверив, кто звонит, был готов открыть дверь. Как бы по команде, оба часовых одновременно повернули ключи в двух врезанных замках и впустили меня в дверь. Только после того, как часовой, находившийся внутри помещения, просмотрел сопроводительную записку, поданную ему сопровождавшим меня конвоиром, меня окончательно впустили внутрь помещения, а дверь закрыли на замки.
Я оказался в обширном «зале», очень высоком. На «первом этаже» я заметил очень много дверей с «глазками». Они находились по стенам «зала». Это и были двери камер для заключенных.
По всему было видно, что о моем поступлении заранее были поставлены в известность те, которым было доверено содержать под стражей «государственных преступников». Больше того, уже было предопределено, в какую камеру следует меня поместить.
Я вошел в открытую дверь камеры, которая сразу же была закрыта на замок. Меня несколько удивило, что при повороте ключа в замке раздавался необычный, громкий звук. Думаю, что и это было сделано преднамеренно.
Хочу особо подчеркнуть, что внушенному мне понятию, что внутренняя тюрьма носит следы «уютной гостиницы», во многом служило как бы подтверждением и того, что камера, в которую меня поместили, ничем не напоминала те ужасные камеры, в которых я в своей жизни успел уже побывать у фашистов в Брюсселе, Берлине и Париже. Кое-что, конечно, могло напомнить некоторые особенности тех камер: плотно закрытая на замок входная дверь, глазок в ней, железный козырек, если можно так выразиться, свисающий снаружи на плотно закрытое окно. Перешагнув через порог камеры, я оказался в чистой комнате, сравнимой, пожалуй, действительно, с номером, правда, далеко не в перворазрядной, но все же, в гостинице. Стояли кровати, стол, стулья. С первого взгляда можно было не заметить в углу парашу. Главное, что бросалось в глаза,– это довольно большая площадь «комнаты», высокий потолок, большое окно, чистые, светлые, побеленные стены.
Когда я вошел в камеру, а вернее, в «номер» гостиницы «Россия», как эту тюрьму назвал Абакумов, электрический свет был уже выключен, именно круглосуточное освещение камер, в которых мне пришлось побывать, было очень тяжелым для арестантов.
В камере, в которую меня привели, находился еще один «государственный преступник». Им, как выяснилось потом, оказался полковник авиации Михайлов. Думаю, что я сохранил в моей памяти правильную фамилию соседа. Он уже встал к тому времени, когда я вошел, и готовился к завтраку. Мы представились друг другу, но держались пока еще очень отчужденно. Во время завтрака наш разговор шел не совершенно отвлеченные темы.
И здесь, в камере, положение у меня оказалось не из легких. Я не знал, что говорить моему сокамернику о себе, о том, в чем меня обвиняют, где и как меня арестовали. По вполне понятным причинам я не мог раскрыть своему соседу, кем я являлся во время Великой Отечественной войны и еще задолго до ее начала, был ли я военным и в каких частях служил.
Должен чистосердечно признаться в том, что я еще не испытывал чувства страха за мою дальнейшую судьбу. Я был убежден в том, что со мной не может ничего произойти. Я не чувствовал за собой никакой вины. Я твердо верил, что, часто рискуя своей жизнью на протяжении всех лет моего пребывания за рубежом, я делал все только для того, чтобы принести пользу моей Родине, строго соблюдать данную мною присягу.
Больше того, я был совершенно убежден, что столь высокопоставленное лицо, которым являлся САМ Абакумов, не мог разыгрывать со мной какую-то комедию. Его заверения, что обо мне все известно и мне ничего не грозит, а здесь, в «гостинице», я только временно нахожусь, и то в целях создания условий для облегчения моей работы и ее ускорения, не могли быть ложными.
Теперь я мог бы добавить, что в то время я глубоко верил органам государственной безопасности. Не только я так верил, но, думаю, все советские люди, возможно за малым исключением были убеждены в том, что в Советском Союзе не может быть никаких неправомочных действий с любой стороны. Мы не знали, да и не могли знать, что проводимые аресты, суды и выносимые приговоры имели место в нарушение законности. Больше того, я полагаю, что большинство из советских граждан не могли даже подумать, что эти приговоры были сфабрикованы.
Хочу напомнить, что с 1937 г. я почти все время находился за рубежом и многое не знал, что происходит в Советском Союзе. Я почти ни с кем за все это время из своих друзей даже не общался. Да, мне приходилось читать некоторые приговоры, выносимые судебными органами, но под многими из них стояли подписи весьма заслуженных, пользующихся абсолютным уважением и доверием людей. Стоит только вспомнить приговор по обвинению одного из первых маршалов Советского Союза Михаила Николаевича Тухачевского. Можно ли было заподозрить необоснованность приговора? Под приговором стояли подписи тех, кто его судил. Не хочу сейчас называть их, но могу напомнить читателям, что подписи принадлежали высокопоставленным военачальникам. Мы им верили. Правда, мы не знали тогда, что большинство из тех, кто судил M.Н. Тухачевского, вскоре последовали за маршалом, были расстреляны.
Вот и, оказавшись неожиданно для меня в тюрьме, мог ли я тогда знать, что существуют «особые совещания», «тройки», «двойки», которым предоставляется право заочно выносить какой-либо приговор, вплоть до высшей меры?!
О возможности рассмотрения какого-либо дела по обвинению подследственного в совершении преступления во внесудебном порядке я не знал. О существовании «Особого совещания» НКВД СССР я узнал намного позже, уже не «работая» с Кулешовым, а находясь под его преступным ведением следствия. И то не от него, а от моих сокамерников, которые тоже конкретно ничего не могли сказать ни о его правах, ни об установленной процедуре рассмотрения им дел, а уж тем более о проверке доказательств выдвигаемых обвинений, о которой никто ничего вообще ни сказать, ни даже предположить не мог. Не были известны состав «Особого совещания» и его права в части вынесения приговора.
С моим сокамерником полковником Михайловым и другими последующими «товарищами» по камерам, довольно часто меняющимися, я не мог обсуждать вопросы не только моей «работы» с Кулешовым, но и предъявляемые мне протоколы следствия, возмущавшие до предела своей ложью.
Единственное, что почти все мои сокамерники, начиная с полковника Михайлова, высказывали уверенность – конечно, до поры до времени – в том, что справедливость всегда восторжествует, что не могут быть, как принято теперь оценивать гот период, применены репрессии по отношению к совершенно невиновным людям.
Часто возвращаясь с допроса в камеру после вынужденного подписания ряда протоколов, многие из нас высказывали опасение в том, что не совершаем ли мы тем самым преступление, соглашаясь подписывать протоколы с излагаемыми в них вымыслами.
Большинство из моих сокамерников в течение двух с половиной лет были коммунистами с немалым партийным стажем, и поэтому они в еще большей мере чувствовали свою ответственность перед партией за то, что, ставя свою подпись под протоколом с вымышленными обвинениями и даже признанием в якобы совершенном преступлении, идут на поводу у каких-то случайных, бесчестных людей.
В первые дни «проживания в гостинице» я не испытывал чувства страха. Я не мог только понять, почему меня, добивавшегося от «Центра» ускорения моего прибытия в Москву для срочных докладов в различных инстанциях, доставившего не только многие документы, в том числе, повторяю, доклад на имя Директора, следственные дела, заведенные в гестапо на Кента и Отто, но, главным образом, и «завербованных» мною гестаповцев, сочли нужным поместить в тюрьму?
Неужели человек, переживший так много в своей жизни, на протяжении нескольких лет выполняя доверенную Родиной работу, познавший одиночные камеры и камеры смертников в фашистских тюрьмах с круглосуточным ношением наручников, совершенно неожиданно, у себя на Родине, куда он столько лет мечтал вернуться, сразу же после своего прибытия для доклада Главному разведывательному управлению РККА был перехвачен органами государственной безопасности? Можно ли понять тот моральный удар, который мне был уготован на Родине?