Но неизвестные законы, вопреки логике, диктовали обратное. Именно потому, что Садовский был одинок и неизлечимо болен, каждый разговор, даже пустяковый, каждое, даже небольшое улучшение самочувствия приобретали сейчас особую, исключительную ценность.
Логика говорила: из тридцати четырех лет жизни ты почти треть провел здесь, в лепрозории, ты работал по двенадцать часов в сутки и все-таки не победил проказу. Следовательно, за оставшиеся полгода, не работая в лаборатории, ты, конечно, ничего не придумаешь.
Неизвестные законы диктовали свое: ты сейчас впервые увидел и почувствовал мир, оставшиеся месяцы дадут тебе больше, чем вся жизнь.
…Снег пощелкивал под ногами. Впервые Садовский обратил внимание, что снег не поскрипывает, не хрустит, а именно вот так пощелкивает. Это открытие — за последний месяц он сделал их множество — показалось ему важным.
Тропинка, обогнув холм, вышла на пустырь. Ветер гнал по нему белые волны снега, и они захлестывали, стирали тропинку. Летом пустырь тоже был белым — от густых порослей ак-джусана. Садовский попытался вспомнить запах ак-джусана, но почему-то вспомнил другой — ландышей. И сейчас же всплыло лицо Зорина — полное, с маленькими прищуренными глазами, с быстрой сменой выражений.
Да… Садовский еще до встречи догадывался, о чем будет говорить Зорин. Но когда профессор протянул и тут же отдернул руку, Садовский почувствовал желание сказать “нет”, даже если разумнее сказать “да”. С этого, собственно, и началось. Закон консервативности? Ерунда! Просто он знает и чувствует лепрологию. А опыты Зорина для него — китайская грамота. И вообще — откуда Зорин узнал о нем? Ничего особенного не произошло. Врач заболел. Что здесь удивительного? На Гавайских островах еще совсем недавно существовал закон, по которому врачи давали подписку на всю жизнь оставаться в лепрозориях. На земле четыре миллиона людей больны проказой. Четыре миллиона людей приговорены к медленной, неизбежной, мучительной смерти. Чтобы спасти их, нужны жертвы. На войне, как на войне…
Садовский вспомнил, с каким испуганным лицом Зорин отдернул руку. Люди чертовски боятся проказы! А ведь, в сущности, она не более опасна, чем туберкулез. Но люди боятся даже слова “проказа”. И Зорин боится. В кресло сел, как на электрический стул. Правда, потом, когда начал говорить о своих опытах… Да, опыты! Все-таки Зорин талантлив. Блестящая идея — выключить сердце и легкие, заменить их аппаратом… Да, придумано хорошо. Уже только поэтому следовало бы согласиться на эксперимент. Пройти сквозь время… Заглянуть в будущее… Каким оно будет! “Если понадобится — даже на двадцать лет!” Так, кажется, сказал Зорин? Двадцать лет — это другие люди, другая жизнь, другая эпоха. Кем он будет для них? Чу жим? Можно уехать за тридевять земель — и все-таки вернуться на родину. Из путешествия же по времени не возвращаются никогда. Единственная поправка к фантазии Уэллса — но как много она значит! Навсегда уйти от своей эпохи так же трудно, как уйти от себя… Если бы на год, на два… Но каков Зорин! Человек бросает вызов Времени! Как быстро растут люди! Может быть, поэтому и страшно прийти в будущее…
Садовский усмехнулся. Было даже что-то радостное в том, что он мог выбирать. Мог взвешивать, обдумывать, оценивать. И самое главное — не спешить. Пусть даже в глубине души он знал, что именно, в конце концов, скажет Зорину. Но выбирать приятно. Обреченность начинается там, где нет выбора. Зорин терпелив: он и не думает уезжать из лепрозория.
А пока… Пока есть недочитанная книга, есть музыка, есть цветы на столике. И еще — есть тепло. Он только сейчас почувствовал, как холодно.
Мелькнула озорная мысль: если отсюда до входа в клинику четное число шагов — нужно соглашаться, если нечетное — пусть Зорин уезжает…
Вот теперь снег действительно поскрипывал под ногами — это оттого, что Садовский шел быстро. Было интересно — что получится? Он почти бежал — от нетерпения и немного от холода. Посмеивался: “Вы скатываетесь в болото мистицизма, уважаемый Александр Юрьевич. Хорошо, что об этом никто не узнает”.
Когда до клиники оставалось метров двести, он замедлил шаги. Может быть, это была усталость. Потом шаги стали еще медленнее. “Вы — шаман, уважаемый Александр Юрьевич, разве так решают вопросы?”
Снег снова пощелкивал, отсчитывая шаги. Тысяча двести семнадцать… восемнадцать… девятнадцать…
Он остановился. Все-таки глупо так волноваться! В конце концов, это шутка.
Двадцать семь… Двадцать восемь… Нужно просто пробежать оставшиеся метры!
Но он прошел их очень медленно, машинально сокращая шаги так, чтобы получилось нечетное число.
Последний шаг был тысяча двести тридцать девятый.
— Вы только, голубчик, не волнуйтесь! Лежите и не волнуйтесь.
Зорин говорил почти умоляюще.
— Ничего, Борис Аркадьевич, — Садовский натянуто усмехнулся, — сейчас это уже не имеет значения.
Зорин вздохнул. Уверенность неожиданно — в самую последнюю минуту — исчезла, и это мучило его. Осторожно, словно боясь что-нибудь испортить, он прикоснулся к краю операционного стола. Рука утонула в мягкой, почти воздушной пластмассе. Скосив глаза, Садовский наблюдал за Зориным.
— Спокойнее, Борис Аркадьевич, — он говорил тихо, так, чтобы не слышали стоявшие в глубине операционной врачи и сестры. Громко добавил. — На таком пуховике можно и десять лет проспать. Запросто.
Полные губы Зорина скривились. Глаза прищурились, почти закрылись. Ответил он не сразу.
— Ну, вот, теперь мы будем друг друга успокаивать, — он говорил с нарочитой грубостью, плохо вязавшейся с добрым и печальным выражением лица. — Начнем, коллега?
— Начнем, уважаемый коллега. — в тон отозвался Садовский, хотя ему хотелось сказать другое, что-то очень важное и теплое. — Ну, до свидания…
Это прозвучало вопросом. Зорин покачал головой.
— До скорого свидания. Я знаете ли, голубчик, уверен, что…
— Не надо, — Садовский закрыл глаза. — Не надо.
Они помолчали. Потом Зорин встал.
— Ну, в общем… — он запнулся.
Садовский кивнул:
— Да.
Зорин отошел к пульту. Вполголоса — ему казалось, что он кричит, — сказал:
— Начнем.
Хирург — молодой, высокий, с крупным вытянутым лицом — шагнул к столу. Бросил сестре:
— Свет!
Зорин отвернулся.
Минутная стрелка настенных электрических часов подползала к двенадцати. Она медленно, как будто преодолевая усталость, перепрыгивала с деления на деление. Перепрыгнув, вздрагивала и замирала. Потом, после долгого раздумья, карабкалась выше. Зорин слышал отрывистые команды хирурга, неестественно спокойный голос ассистентки, отсчитывавшей пульс. Сейчас они кончат и тогда…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});