Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От чего завишу, то ненавижу – это с одной стороны. Это наше, и от него тошнит. А с другой, как сказал на шоу Илья: чем богаты, тем и рады – когда ему лепил бесстрашный из молодых: чего вы своими гордитесь? ваши и подлы, и стукачи, и трусы, да еще целок из себя строят. «Чем, – сказал, – богаты, тем и рады. Подлы и строим – факт. Это наше, и от него тошнит. А это мое, и не тронь. А то, ишь, какие умные!» Кто, спросил ведущий, не поняв, – да и никто не понял, у всех вид растерянный. Те, кто умные, Илья ответил.
Я много раз ездил к Вадиму в Заистровую Долинку самостоятельно, на своей машине. Выучил дорогу досконально, знал все светофоры, повороты со спуском, повороты с подъемом, тормозил и разгонялся автоматически. Этот путь и Вадимов участок, по которому нашатался-навалялся, отложились на тех же экранах памяти, где ленинградские прогулки, и так же отчетливо. От прогулок их отличало только, что я так и не понял, не мог прочувствовать, часть чего большего и родня каких близей и далей этот маршрут и площадь земли. Но Долинка, усвоенная, определенно срослась с моей органикой. Как задолго до того с Вадима. Чем, в таком случае, не органика поколения? Пяти-шестидесятых и Ленинграда. Я не находил тут натяжки. Внутренности – патриоты организма. А между собой антагонисты: много голова думает – слабей перистальтика кишок; не так легкие дышат – почки забиваются. Надо Илье сказать. В смысле что сообщества – организмы, однако и простая сумма внутренностей. Послушать, что он по этому случаю брякнет.
По мере роста известности самого знаменитого насельника Долинки, обитатели Николиной Горы стали подпускать шпильки. После роскошного скандала, ставшего, как принято говорить, достоянием гласности, злословие завершилось каламбуром, неталантливым и невпопад. Завистливая Долинка – в рифму к Заистровой. Я поймал себя на том, что думаю: дураки. Что вы про нас с Вадимом, а заодно про Илью, про Катькин сквер, про медную всадницу-императрицу, про «Ревизора» в Александринке, короче, про нас, как бы вы нас себе ни представляли – компанией, кругом, необъявленным союзом, а и поколением, – что вы про нас понимаете?
10.В мою на земле бытность появилась одна великая книга. «Великая» – и определение расплывчатое, и слово надутое. Использую потому, что другие еще хуже. Использую затем, чтобы, использовав, от поисков более точного, лучшего побыстрей отделаться. Поточнее-то было бы сказать, что в книжном шкафу нет места с такой пространственной конфигурацией, куда бы она со своими, как у Квазимодо, горбами, как в кунсткамере, прободениями, как в новой математике, саморазрушительными кривизнами, словом, калечностью формы – любой из воображаемых и невообразимых, – встала и не торчала бы, не цеплялась, не корежила бы соседние переплеты. Такова – в еще большей степени – и «Война и мир». Таковы – по-другому, более понятно, более литературно – «Карамазовы».
Эта книга – «Архипелаг ГУЛАГ». В качестве таковой: великой, одной из вершин литературы – она не была прочитана. И в обозримом будущем не будет. Возможно, что и никогда. По двум причинам: в ней слишком внушительны, необоримы искусством, несоизмеримы с художественностью факты – и в ней нет условности. Это «Комедия» Данте, выведенная из эстетики вероучительных доктрин в документальную реальность. Пыточные мучения переписаны протокольно. Человеческая толчея действует на восприятие не так, как поэзия, очевидцы не так, как визионеры. Записи актов жестокости, унижения, гибели рассчитаны на другие рецепторы, бьют по другим нервам, ужасают иначе, чем те же ужасы, запечатленные в прекрасных картинах.
Есть еще одна особенность у этой книги, делающая ее уникальной. Ее написал человек, родившийся и воспитанный в советское время, но в тот его период, когда были живы и имели неофициальное влияние люди прежних установок и уклада. Подходившие к современной действительности с досоветскими нравственными, интеллектуальными и культурными мерками. Солженицын, когда писал «ГУЛАГ», сам соответствовал им и тяготел к этому слою людей. Сильнейшее впечатление производит книга тем, как наглядно вылепляется ею его личность, как делает из него автора этой книги. В нем еще нет ничего от «пророка», «учителя жизни». Когда он умирал в 2008-м, о тех мерках и людях и о том нем у нового общества оставались лишь расплывчатые представления, воспоминания, противоречащие одни другим. Примечательно, что немалую роль в этих переменах сыграл он же, каким стал после книги.
В годы ее создания-вызревания-созревания первостепенную значимость имело мнение, появлявшееся из туманных слухов, лживых газетных осуждений, непроверяемых похвал. Смешно сказать, мутная неосновательность мнения была куда достовернее нынешней видимости информационной подлинности и полноты. Их стали готовить, смешивая излишество фактов и откровенность личных свидетельств. Излишество требует сокращений, выбор того, что сокращать, что оставлять, зависит от политтехнологий. Разница между откровенностью и ее подменой неразличима. Вместо Солженицына, прошедшего через ГУЛАГ, оставившего на его зубах клочья шкуры и мяса, наконец написавшего «ГУЛАГ», появился Солженицын из телевизора. Американец, миллионер, русский мудрец-мудрованец. Пренебреженный наглыми бездарными думцами, подструганный президентом-эксчекистом под себя. Любезный зрителю провинциальный актер с амплуа резонера, страдающего за идею.
А раз так, то параллельно вместо Солженицына появились несолженицыны, антисолженицыны, имитаторы, эстрадники, новые из бывших…
Остановите меня, заткните мне глотку перечислениями худшими этих и лучшими – поднимите мне веки. Что случилось после книги, ничего не стоит. Я помню, как ее не было. Я помню, как читал ее в, может быть, первом тамиздате – не понимая, где я и где меня нет. Как перечитывал – чтобы понять, что́ я тогда читал. И как читал в последний раз – чтобы понять, что я не читал ее прежде. Немыслимо талантливую, небывалую, безошибочно сыгранную на чем-то самодельном. С подтяжкой струн после каждых двух-трех пройденных единым духом страниц. Честную честью русского офицера наполеоновских кампаний.
Эта же самая книга как книга-обличение, вопль, свидетельство всегда забьет ее, запросто, без стараний – ту, про которую я говорю. Почему она и останется непрочитанной: до нее не дочитаться, не пробиться сквозь ревущий огонь фактов. И пусть так. Пойди доверти казенный карандаш в ямке горбыльной доски, чтобы занялся дымок, пойди сложи сырые кривые сучья слов так, чтобы этак-то разгорелись. Одна надежда, что те, кого пронял факт, могут в руке составлявшего протокол заподозрить мощь древнего искусства писцов.
Из проигрышей, которые я набрал за свою жизнь, можно сложить курган, размером много превосходящий отпущенную мне кладбищенскую кубатуру. Все они по одной причине: я держал курс на выигрыш. Он и оборачивался проигрышем. Сочиняя стихи, которые нельзя было опубликовать, я принял, к примеру, разрешенное мне режимом место переводчика поэзии. Я добился успеха, под конец работал в нашем тачальном цехе по высшим расценкам, с лучшим материалом: поэзией трубадуров, французских символистов, английских модернистов. По этой дорожке пошли многие, среди них один мой друг с ранней молодости. Только он не выбирал, переводил, что давали, стихи нацменьшинств, соцстран. Не стало советской власти, переводческая индустрия закрылась, наши труды сошли с поверхности жизни, как струпья с расшибленной коленки. Он остался, кем был, прах исчезнувших тысяч строк не тяготил его. Мне в продолжение нескольких лет приходилось отвечать на вопрос «вы бывший переводчик?». Дескать, печатаете стихи, прозу, но по профессии-то вы переводчик?
Я читал «Архипелаг ГУЛАГ», видел, как прекрасна книга. Читая, понимал, что жизнь без опыта, дающего основание ее написать, неполноценна. Все-таки это было нечто совсем другое, чем Данте. Ему, чтобы при его таланте и гениальности не написать «Комедию», нужно было пропустить католическую доктрину, итальянскую и европейскую истории, обыденные службы в Сан-Джованни. В принципе это можно наверстать. Не наверстать поражения в войне гвельфов и гибеллинов, согласен – так это и принадлежит другому измерению. Тому же, где ГУЛАГ – опыт, которого ничем не заменишь. То, чего лишаешься, избежав ГУЛАГа, невосполнимо. Книга отказывала мне в судьбе соучастника, оставляла на роли лишь читателя. Точно так же я, читая «Войну и мир», узнавал персонажей как личностей или как типов, но войти в их общество как равный член не мог ни при каких обстоятельствах. Я ускользнул из лапок тетки из Большого дома, я избежал ареста, следствия – пассивного и активного, зоны, баланды, перекличек. Я лишился – ареста, следствия всех видов, бараков и зоны рабочей, бушлатов, полярных ветров, кумов и наседок. Конечно, я рад, что избежал. Радоваться ли, что лишился? Если говоришь такое, не допуская притворства даже в самой малой степени, – типичный выигрыш-проигрыш.
- Плато Двойной Удачи - Валентин Аккуратов - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Суперпрофессия - Марк Захаров - Биографии и Мемуары