жизнь», но скоро вслед за тем замолчал. На этом прекратились мои с ним отношения, и я только слышал от моего товарища по редакции В. В. Португалова, что А. Аладьин – его товарищ по Казанскому университету, из которого был исключен за участие в беспорядках.
И вот, лишь только открылась Дума, Аладьин, Жилкин, Брамсон и еще Аникин взялись за сплочение беспартийной массы крестьянских депутатов в компактную Трудовую группу, что очень быстро им и удалось147. Они привлекли меня как специалиста по вопросам государственного права в качестве совещательного члена при Трудовой группе. Я легко сошелся со своими товарищами по работе, скоро получил право решающего голоса на ее заседаниях и таким образом оказался тесно связанным с думской работой группы с первых дней Первой думы148 до последних предреволюционных (1917 г.) дней.
В Первой думе Трудовая группа насчитывала более 100 членов149; цифра колебалась, так как время от времени приходили новые члены из аморфной массы беспартийных депутатов; некоторые, напротив, не чувствовали тесной связи с группой и уходили из нее в эту массу, иногда, чтобы потом вновь вернуться в группу, а иногда – нет. Однако в процессе думской работы в общем происходило внутреннее спаивание.
Для организационного создания и сплочения группы наибольшее значение имели Аладьин и Брамсон, несколько меньше – Аникин и Жилкин. Для деятельности ее в Думе – Аладьин, Аникин и Жилкин, особенно прославившийся как оратор. Из них Аладьин как человек, долго живший за границей, в частности в Англии, и работавший там на заводах в качестве рабочего, лучше других был осведомлен в вопросах парламентской жизни, лучше других понимал значение партийной организации. В качестве крестьянина он на собственной спине или, по крайней мере, на спине своих родителей испытал значение малоземелья, хотя научного знакомства с аграрным вопросом у него не было. Первые же его речи создали ему славу первостепенного оратора, но лично я с такой его оценкой никогда не соглашался и не могу согласиться теперь. Его красноречие того же типа, что и Родичева. Оно основано на пафосе, который я склонен назвать ложным или искусственным. Оно гонится более за красивым построением фразы и содержанием всегда готово пожертвовать ради формы. Когда слушаешь оратора такого типа, то всегда кажется, что не он владеет словом, а слово владеет им.
Я поясню эту общую мысль примером, заимствованным не из речи Аладьина, а из речи Родичева. Сделать заявление о необходимости общей амнистии кадетская партия поручила в первое же заседание Думы Петрункевичу, и оно было сделано превосходно150. Но за развитие его взялся (в одном из следующих заседаний) Родичев. С первых же слов на язык его подвернулось какое-то слово, говорящее о милосердии, милости, и вся речь его оказалась рядом красивых словооборотов на тему христианского милосердия151. В этом виде речь Родичева не соответствовала ни общему смыслу политического момента, ни настроению кадетов, без всякого сомнения – настроению и желаниям самого Родичева, который за несколько дней перед тем напечатал в «Праве» статью на ту же тему152, но совершенно в ином тоне: речь в ней шла о требовании амнистии как акта справедливости и исторической необходимости, а не о христианском прощении и милости заблуждающимся. (Считаю нужным оговориться, что по памяти восстановляю мое – и очень многих других – тогдашнее впечатление и не могу безусловно поручиться, что, перечитав речь, я не отказался бы от этих замечаний.) В данном случае слово и художественный образ увлекли Родичева на дорогу, чуждую желанию его самого и партии, от имени которой он говорил.
Такого же рода ляпсусов, только еще более грубых и более частых, можно насчитать сколько угодно в речах Аладьина. Но так как речи Аладьина, при всей их несомненной талантливости, все же менее значительны и более бледны, чем родичевские, и вся личность его не так крупна, то, к сожалению, примеры у меня не так отчетливо сохранились в памяти.
Собственно, почти все содержание речей Аладьина исчерпывается одной постоянно повторяющейся мыслью, как бы одним постоянным обращением к правительству: «Берегитесь! Мы, Дума, самим фактом своего существования и тем обещанием, которое оно дает народу, сдерживаем волну народного негодования в легальных рамках; но если Дума будет распущена или если ее деятельность вследствие вашего противодействия не принесет необходимых плодов, то знайте, что тогда поднимется грозный поток, который моментально смоет вас с лица земли».
Эту мысль Аладьин развивал на разные лады, всегда красиво и довольно разнообразно по форме. Хороша, хотя не без преувеличений была его речь о произведенной Гурко растрате казенных сумм, ассигнованных на борьбу с голодом153. Но иногда Аладьин позволял себе изумительно снижать содержание своих речей. Так, однажды здание Думы в свободное от заседания часы осматривала какая-то высокопоставленная особа и сказала чиновнику канцелярии что-то в таком роде:
– А хорошо было бы, если бы наиболее видных членов Думы повесить на этих перекладинах.
Чиновник передал это Аладьину, а тот счел нужным зачем-то довести эту глупость до общего сведения в пленарном заседании, причем, однако, фамилии особы не назвал, чем окончательно обесценил свой протест. Вероятно, эта особа была кем-нибудь из великих князей, но и в этом случае, и даже с именем, подобное сообщение вряд ли имело бы какой-нибудь смысл и производило впечатление жалкой сплетни154.
В общем, речи Аладьина производили впечатление на думцев и еще большее на всех читателей газет и создали ему крупную популярность. Но после разгона Думы эта популярность сразу потускнела.
Во время роспуска Думы Аладьин был в отсутствии; как человек, хорошо владеющий английским языком, он вместе с Родичевым и некоторыми другими был послан Думой в Лондон, чтобы сделать визит английским парламентариям. Поэтому в Выборге он не был и Выборгского воззвания не подписал155. Но прямая обязанность его как одного из лидеров группы была вернуться в Россию, участвовать в съезде группы в Финляндии156 и вообще как-нибудь открыто действовать в этот тяжелый момент. И, однако, Аладьин предпочел остаться в Англии. Что его побудило к этому? Нужно заметить, что над ним не тяготело никакого обвинения и вернуться он мог совершенно свободно.
У меня есть только одно объяснение: побоялся, – объяснение, в то время общепринятое в нашей группе. Я очень не люблю бросаться этим обвинением и тем не менее в данном случае не знаю другого. Но ведь Аладьин во время Думы не обнаруживал трусости? Не обнаруживал он ее и на митингах, на которых