Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Впрочем, один раз я был свидетелем, — говорит Яков.
— Так-так.
— Но не в суде. В конторе прокурора, который вел дело.
— Какое дело?
— Надо было установить, должен ли Ковальский деньги ростовщику Порфиру или нет. У Порфира вексель Ковальского куда-то пропал, и я должен был только подтвердить, что Ковальский вернул ему его деньги.
— Вы при этом присутствовали? — спрашивает Шмидт.
— И не думал. Но Ковальский до этого объяснил мне все слово в слово.
— Но если вы при этом не присутствовали, а знаете о деле только понаслышке, вы вообще не имели права выступать в качестве свидетеля. Как вы можете с уверенностью утверждать, что Ковальский действительно возвратил деньги этому господину? Он мог бы — я не хочу подозревать его, не имея на то оснований, — но тем не менее можно себе представить, что Ковальский мог вас обмануть, чтобы вы дали показания в его пользу.
— Этого я не думаю, — говорит Яков без долгих размышлений, — у него много плохих качеств, никто не знает этого лучше меня, но он не лгун. Он сразу мне сказал, что не отдавал деньги Порфиру. Откуда ему было их взять?
— И хотя вы это знали, вы показали прокурору, что он отдал их в вашем присутствии?
— Само собой разумеется.
— Это совсем не само собой разумеется, господин Гейм, — говорит, развеселившись, Шмидт, я убежден, что он размышляет в эту минуту о любопытном представлении насчет правовых норм у этого странного народа, к которому якобы он принадлежит.
— Во всяком случае, это прекрасно помогло, — досказывает Яков свою историю, — душегуб Порфир ничего не добился своей жалобой. Пропали его денежки, но что я говорю, денежки! Почти с каждого из нас, мелких торговцев, он шкуру сдирал, ссужал под тридцать пять процентов, представляете? Вся улица была в восторге, когда Порфир и Ковальский вышли после решения из здания суда, Порфир зеленый от злости, а Ковальский как ясное солнышко.
Ковальский с разноцветным лицом бросает свой мешок на край вагона, мимоходом он услышал — Ковальский, как ясное солнышко, — он спрашивает:
— Что за истории ты обо мне рассказываешь?
— Это дело с пропавшим векселем у Порфира.
— Не верьте ни одному его слову, — говорит Ковальский Шмидту, — он рассказывает обо мне гадости, где только может.
Ковальский трусит под дождем за следующим мешком, сухие Яков и Шмидт работают молча, болтать тоже надоедает. До следующего маленького перерыва, пока Шмидту не приходит в голову кое-что важное, пока он не спрашивает:
— Не примите мое любопытство за назойливость, господин Гейм, каково мнение сэра Уинстона о сложившейся на сегодняшний день ситуации?
— Кого?
— Черчилля. Английского премьер-министра.
— Понятия не имею, каково его мнение. Разве вы не слышали? Мое радио не работает.
— Вы шутите!
— Почему вы так обо мне думаете? — спрашивает Яков серьезно.
Шмидт растерян, отмечает про себя Яков, — точно так же, как и все другие, от которых он сегодня не счел возможным скрыть эту единственную новость, он сообщил ее несчастным голосом и горестно опустив плечи. Этот высокомерный Шмидт, один остряк прозвал его Леонард Ассимилянский, этот Шмидт тоже потрясен и уничтожен, и сразу пропали все различия между ним и остальными.
— Как это случилось? — спрашивает он тихо.
С утра ответ на этот вопрос претерпел некоторые изменения, у Якова не было времени преподносить каждому эту новость, бережно завернутую в шелковую бумагу, как Ковальскому, пришлось пойти на существенные сокращения. Как это случилось? Обыкновенно. Как ломается радио, вчера работало, а сегодня молчит.
Реакция была различной. Одни проклинали несправедливого Бога, другие обращались к Нему с молитвой, утешали себя тем, что радио и русские ничего общего между собой не имеют, один заплакал, как малый ребенок, и слезы, незаметные среди капель дождя, катились по его щекам.
Кто-то сказал: «Будем надеяться, что это не плохой знак».
Яков не говорит ни да, ни нет, пусть переживут эту маленькую боль, лучше так, чем убить их правдой. И для Шмидта он не может найти утешающих слов, кончился его запас утешения. Вспомним, между прочим, хоть ненадолго, что Яков тоже нуждается в утешении, как и все несчастные вокруг него, что его терзают те же надежды. Только сумасшедший случай превратил Обычного в Особенного и запрещает ему открыть карты. Но только до сегодня. Сегодня я разрешил вам заглянуть в рукав фокусника, и вы увидели, что он пуст, там нет козырного туза. Теперь мы все одинаковы, я не умнее вас, ничто нас не различает, ничто, кроме вашей веры, что когда-то я был Особенным.
— Что ж делать, господин Шмидт, мы должны работать. Взялись!
Через всю станцию сквозь утихший дождь раздается незнакомый голос:
— Эй, убери руки!
Яков и Шмидт подбегают к двери и видят, что происходит снаружи. Гершль Штамм, один из близнецов, стоит на пути возле самого обыкновенного еще закрытого вагона. Он думал, наверно, что его надо загружать, и незнакомый голос, он может быть обращен только к нему; Гершль быстро убирает руку от засова. Пока единственное примечательное во всем этом — голос, потому что он принадлежит Свистку, а раньше мы его никогда не слышали. Свисток ковыляет к Гершлю Штамму с такой скоростью, с какой позволяет ему деревянная нога, Гершль испуганно отпрянул в сторону. Свисток останавливается возле вагона, проверяет засов.
— Ты что, не слышал? К этому вагону не притрагиваться, черт вас дери!
— Слушаюсь, — говорит Гершль Штамм. Потом Свисток обращается ко всем евреям, которые ради такого случая прекратили работу:
— Поняли вы, дерьмо собачье? К этому вагону не притрагиваться, в следующий раз получите пулю!
Вот как, значит, звучит его голос, должен признаться, не очень удачная премьера, я бы сказал, плохой баритон, хотелось бы, чтобы звук был приятней. Свисток с достоинством удаляется в каменный дом, Гершль Штамм поспешно берется за работу, чтобы не попадать больше под свет рампы, мы, другие, тоже, инцидент, который не был настоящим инцидентом, пока окончился.
— Что это за вагон, как по-вашему? — спрашивает Шмидт.
— Господи Боже, откуда мне знать!
— К тому же для господина Штамма большая удача, что он не попался. Постовой действительно сегодня утром приказал, чтобы мы не подходили к этому вагону. Вы ведь тоже, наверно, слышали?
— Да, да.
— Зачем же он идет?
— Господи Боже, откуда мне знать?
Шмидт не понимает, когда пора прекратить разговор, он высказывает еще несколько соображений в пользу строгого соблюдения приказов, откровенно говоря, он ни у кого не вызывает особой симпатии, он держит себя, хоть никогда это открыто не высказывает, будто он лучше, умнее и культурнее остальных, он бы, наверно, ни одним словом не возражал против гетто, если бы они не послали сюда его самого. Когда он старается сгладить различия, а он делает это почти всегда, невольно создается впечатление, что он подыгрывает, смотрите, мол, как это любезно с моей стороны, я веду себя так, будто мы с вами одинаковые люди. А различие есть, он не может его стереть, уже одно то, как он смотрит на кого-нибудь из нас, или говорит, или ест, или отзывается о немцах, или рассказывает о прежней жизни, а самое главное — как думает. Что ж, товарищей по несчастью не выбирают, а он, несомненно, такой же несчастный, как мы все, он так же дрожит за свою порцию жизни, хоть и немножко иначе, на свой манер, который нашему брату не очень приятен.
Потом Гершль Штамм притаскивает свой мешок, на голове промокшая шапка, под которой он прячет свою набожность. Яков спрашивает его:
— Что там случилось, Гершль?
— Ты не поверишь, но я слышал из вагона голоса, — говорит Гершль.
— Голоса?
— Голоса, — говорит Гершль, — провалиться мне на этом месте, человеческие голоса.
Он, которому всегда жарко в меховой шапке, чувствует, наверно, как по спине бегают мурашки, он надувает щеки и озабоченно качает головой, подумай сам, что это может означать. Яков подумал, он закрывает глаза и поднимает брови, они ведут безмолвный разговор, а Шмидт стоит рядом и не понимает ни слова.
Подходит Миша, сбрасывает свой мешок и говорит тихо:
— Давайте, работайте, охранник уже смотрит в вашу сторону.
Якова вдруг перестают слушаться руки, мешок выскальзывает, Шмидт замечает с досадой:
— Что же вы, куда вы смотрите! Надо внимательней!
У Якова такое чувство, вспоминал он потом, как бывает у человека, который только успел размечтаться, и вдруг приходит кто-то и сдергивает одеяло, под которым тепло и уютно, и ты лежишь голый и дрожишь от отрезвления.
— Вы все молчите, — говорит Шмидт через некоторое время.
Яков по-прежнему молчалив, несокрушимо печально принимает он мешки, только иногда бросает украдкой взгляд на ничем не примечательный вагон, за стенами которого были слышны человеческие голоса. Отверстия для воздуха под самой крышей, никому не достать до них и не выглянуть наружу, и никто не кричит, внутри никто и снаружи никто, почему же никто не крикнет, надо укладывать и укладывать мешки. Стоит красно-бурый вагон на запасном пути, будто забытый, но нет, они его не забыли, есть на свете вещи, в которых на них можно положиться. Вчера его еще здесь не было, завтра опять не будет, только короткая остановка по дороге куда-то. Такие вагоны они уже сто раз нагружали и разгружали и снова нагружали ящиками, углем, картофелем, машинами, камнями. Точно такие же вагоны, а к этому нельзя приближаться, будут стрелять.
- Знаменитость - Дмитрий Тростников - Современная проза
- Дети Бронштейна - Юрек Бекер - Современная проза
- Козы и Шекспир - Фазиль Искандер - Современная проза
- День независимости - Ричард Форд - Современная проза
- Надкушенное яблоко Гесперид - Анна Бялко - Современная проза