— Стоп! — перебивает Ильф. — Ваш дедушка, вопреки законам природы, не только не ослабел к старости, а стал, наоборот, видеть в темноте!
С давних пор я считаю повсюду колонны — сколько их? Я наврал раз про панский дом на Подолии, будто бы в нем двенадцать колонн. Ильф строжайше глянул на меня поверх пенсне (преимущество очкастых) и категорически проговорил:
— Ше-есть! Максимум шесть колонн!
Я проверял потом — даже колоннада Большого театра не имеет двенадцати. Столько я нашел их лишь на здании Мариинской больницы у Петровских ворот. Двенадцать колонн есть еще в бывшей Одесской думе. Воскресенский собор в Арзамасе известен четырьмя дюжинами колонн, но это все монументальные здания, и даже под сенью их колоннад мне не удалось бы упрятаться от стыда за мою погрешность. Тот панский дом на Подолии, разумеется, не имел больше шести колонн. Таким я видел его и в жизни, именно шестиколонным, а про двенадцать сболтнул оттого, что не представлял себе, как важна точность в изображении подробностей. Ильфу же эта приверженность к точности описания была присуща с младенческого литературного возраста.
3
В часы хождения по улицам Ильф рассказал мне однажды сюжет прочитанного им накануне рассказа. Автор рассказа как будто Жюль Ромен. Я до сих пор не читал его сам — перелистал недавно несколько томиков Ромена, но не нашел. Содержание же рассказа хорошо запомнилось. Из мэрии выходит только что обвенчавшаяся парочка. Молодые намереваются пересечь улицу, но путь им преграждает длинная похоронная процессия. Хоронят чиновника. За гробом идут родные покойника, сослуживцы, соседи, земляки. Потом в рассказе говорится, что прошли годы. Умирают родные покойного, сослуживцы, соседи, и умершего вспоминают теперь все реже. В Париже не остается, наконец, никого, кто бы мог вспомнить о чиновнике. Умирают и земляки, уже не вспоминают его и в провинции. И только один старик говорит однажды в Париже своей жене: «Помнишь, когда мы обвенчались и вышли из мэрии, кого-то хоронили?» Потом умерли и старик с женой, и круг забвения сомкнулся.
У Гегеля, кажется, сказано, что настоящая дружба бывает в юности, пока пути жизни еще не определились. Это как будто естественно, хотя и грустно, что рвутся нити, что на смену школьным товарищам, друзьям ранней юности приходят новые дружеские связи. Но чем человек душевней, тем реже рвутся нити прежних отношений. У Ильфа они сохранялись. Художники Перуцкий или Соколик, с которыми Ильф сошелся в ранней юности, были завсегдатаями в его доме до последних дней. Вспомните великолепный фельетон о бедном человеке, которому нужно отвезти жену в родильный дом, а машину негде достать. Эта была история Соколика. Я застал в тот день Ильфа опечаленным и возмущенным. Соколик давно ушел, а Ильф не только в тот вечер, но и через несколько дней горевал за старого друга. Фельетон Ильфа и Петрова в «Правде», где рассказывался этот случай, помог всем московским роженицам. Для них выделили дежурные машины, и никто уже после того случая не бегал в отчаянии с перекрестка на перекресток в погоне за такси.
Вспомнит ли кто-нибудь сегодня Михаила Глушкова? Может, упомянет как-нибудь какой-нибудь литературовед, сделав примечание, что прототипом одного из персонажей романов Ильфа и Петрова, остроумца Изнуренкова, был М. Глушков. Ильф и Петров назвали его в романе неизвестным гением, который «выпускал не меньше шестидесяти первоклассных острот в месяц». Они с улыбкой повторялись всеми, но Глушков, неизвестный людям и тогда, едва ли вспомнится кем-нибудь теперь. Едва ли разыщет кто-нибудь тысячи его острот, делавших славу журналам и привлекавших читателей. Остроты ведь были не подписаны.
Ильф всегда был рад шумному, доброму Глушкову, который был очень доволен образом Изнуренкова и даже поцеловал за это Ильфа в плечо.
Бывал у Ильфа один молодой литератор, Иван Мизов. Его-то уж и комментаторы не упомянут. Он держался с Ильфом застенчиво, а Ильф, который был лет на десять старше, обходился с Мизовым по-отцовски. Полюбил Ми-зова и Евгений Петрович, хотя у него-то было право недолюбливать этого молодого человека.
Ехал однажды Иван Мизов в подаренных ему Ильфом хороших ботинках на юг, в Ростов. И ехали в том же купе мать с дочерью. Затевается дорожная беседа. До этой злополучной беседы Мизов был честным малым. Но дочка, читавшая с утра роман Ильфа и Петрова, так славно хохотала и так восторженно отзывалась о сочинителях, что Мизов, ответивший на ее вопрос о его занятиях, что он литератор (в этом неправды еще не было), видимо, улыбнулся при этом значительно и загадочно. Даже в этот момент он еще не намеревался соврать. Но когда дочка, посмотрев на лежавшую рядом книгу, а затем на него, попросила его назвать свою фамилию, он промолчал уже совсем загадочно. Бог знает как не хотелось Мизову испытать ту неловкость, какую неизбежно испытывает в таких случаях неизвестный читателю литератор! На беду, мать спросила дочку:
— Неужели ты не догадалась?
— Да, я Евгений Петров, — сказал Мизов, ступив на путь самозванства.
Капкан защелкнулся. Самозванца позвали в гости, А через несколько месяцев Петрову позвонили по телефону разыскавшие его мать с дочкой. Они рады были бы «снова» его повидать. Разобравшись в дорожной истории, Петров полюбопытствовал, не прикарманил ли у них чего-либо тот молодой человек.
— Да нет, он такой славный! Мы к нему так привыкли. Жаль, что он не настоящий Евгений Петров!
Набедокуривший Мизов признался погодя Ильфу, что самозванцем был он. Не зараженные черной болезнью подозрительности Ильф с Петровым сумели отличить случайно провинившегося человека от жулика.
4
Перечислим все московские квартиры Ильфа — это была как бы лестница его восхождения. Сперва он жил в Мыльниковом переулке на Чистых прудах, у Валентина Катаева. Спал на полу, подстилая газету. Всего одну газету — формат «Правды» и «Известий» был больше теперешнего, с вкладышем — около двух метров.
Это было начало. Летом двадцать четвертого года редакция «Гудка» разрешила Ильфу и Олеше поселиться в углу печатного отделения типографии, за ротационной машиной. Теперь Олеша спал на полу, подстилая уже не газету, а бумажный срыв. Ильф же купил за двадцатку на Сухаревке матрац. Вид у Ильфа, когда он вез этот матрац на извозчике и пристраивал потом на полу, был самодовольный, даже гордый. На матраце позволялось спать иногда его брату Мише, художнику. Приятели же из бездомных устраивались рядом на столике, свесив ноги. И никого ротационная машина, начинавшая гудеть в два часа ночи, не будила. А преимущества от соседства с ней были. Можно было, сделав спросонок шага два-три, потянуться за свежим номером и прочитать свой последний фельетон или обработанные в сатирическом духе рабкоровские заметки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});