Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Те русские, что даже после полувекового материалистического воспитания и попыток реформы вновь пытаются воскресить эти идеалы, гораздо опаснее, чем убежденные большевики, все еще мечтающие о мировой коммунистической революции, а их идеальная Россия — это символ духовного бесплодия и варварства, проявляющегося в стойком постыдном равнодушии к обществу потребления.
История вообще, но русская история допетровского цикла особенно раскрывается именно через историософскую и богословскую призму. Ясно, что богослов или историк, владеющий библейской историей, православно-христианским догматом и основами вероучения, поставит во главу угла события и факты, на которые ученыйпозитивист, тем более руководствующийся историческим материализмом, может не обратить серьезного внимания. По сравнению со светским историком, тем более убежденным материалистом, православный исследователь всегда будет находиться в привилегированном положении при изучении памятников духовной культуры и исторических сочинений далекого прошлого, ибо его понимание мира и «его главные интересы совпадают с интересами и миропониманием самих творцов той средневековой культуры, которая была культурой церковной и на Западе, и на Востоке. Он придерживается той же иерархии ценностей и тех же духовных установок»[115].
Атеистическое сознание и образование, порой блестящее, но исключительно позитивистское, объясняет нежелание рассматривать русскую историю на основе принципа историзма, то есть оценивать ее успешность или неуспешность в критериях ее собственного философского целеполагания, то есть в христианско-православной системе ценностей и политических категорий. Остроумные и демонстрирующие большую эрудицию отдельные статьи и публикации свидетельствуют о применении к исследуемому феномену — русской православной государственности и русской общественной мысли прошлого — критериев и понятийного аппарата современной социологии и знакомой философской парадигмы исторического материализма с его классами, которые, как сетуют А. Фурсов и Ю. Пивоваров, так и не сложились в России по вине «власти». Сам этот факт опровергает «универсальность» как Марксова движения через классовую борьбу к бесклассовому обществу, так и либерального «общественного процесса, развивающегося как равнодействующая социальных групп», который, как снова сетуют авторы, по вине «власти» не определял характер России. Трудно не заметить влияние схемы А. Янова «реформа — контрреформа», лишь именуемая чуть иначе: «замораживание — потепление, сжатие — расширение, закрепощение — освобождение», призванная доказать историческую бесплодность и замкнутость в порочном круге «русской системы», не способной построить «нормальное современное общество», надо полагать, единое для всех цивилизаций. Но ведь критерии нормальности и успешности также могут различаться вместе со смыслом исторического бытия: какое общество успешнее — где идет «модернизация» «отсталых структур» или где меньше людей отреклись от Заповедей и перестали считать грехом грех.
В схему единственно верного либерального учения втискивается история русской православной цивилизации, вообще не принадлежащей просвещенческой философии «прогресса», опрокинувшей христианскую эсхатологию и, пройдя через эпоху модерна, вступающей в постмодерн, порывая преемственность уже и с самим Просвещением. В такой парадигме русский путь — это такая же «постыдная обреченность» (И. Ильин) вращаться в «некой трагико-нормальной тенденции» «разрушать все, что реформировалось», это тот же яновский нигилизм к враждебной всему прогрессивному «русской власти, называется ли она самодержавием или коммунизмом»[116]. Хотя цитируемые авторы наиболее пытливо и глубоко и в широчайшей философской парадигме академично рассуждают о России, даже они подвергаются мощной критике со стороны западников, не желающих слышать о какой-то особой русской власти. Впрочем, сам факт непрекращающихся дискуссий о неуспешности России во всех ее начинаниях, побуждающих к натяжкам и искажениям истории, доказывает как раз обратное — ее вполне реальную конкурентоспособность, причем как духовную, так и материальную, иначе бы о ней просто забыли.
Хотя два течения в русской фундаментальной и философски обоснованной исторической науке, которые в середине XIX века весьма обострились, разделились и обрели условные наименования западнического и славянофильского, в свое время они были не антитезами, а сторонами русского сознания, которые во многом переплетались. Сегодня из них произвольно выбирают идеи, терминологию и создают стереотипы. Проблема эта не искусственная, и кто бы ни захотел сегодня заняться русской историей с наибольшей академической терпимостью, не сумеет остаться в стороне от этой давно возникшей дилеммы. Полтора века назад автор обобщающих трудов и лекций по русской историографии, профессор С. — Петербургской духовной академии М. И. Коялович предупреждал о неизбежном самоопределении историка в обстановке философской дискуссии, которую потом назовут спором о России и Европе: «Наука и национальные воззрения Запада, наука и воззрения славянские, русские становились уже такими ясными вещами, что работникам по русской истории невозможно уже было затем выступать с неопределенным знаменем. Окраска его яснее и яснее обозначалась и чем дальше, тем больше разделяла и ученых по русской истории, и вообще членов русского общества на так называемых славянофилов и западников… В трудах тех и других сказалась с новой силой и старая в нашей науке тяга от русских древностей к жизненным центрам тяжести русской истории — к Московскому единодержавию и затем к Петровскому преобразовательному времени».
В своем взвешенном анализе направления мысли и содержания, переплетения взглядов на русскую историю и источниковедческой базы крупных историков — Н. М. Карамзина, «возвышающегося со своим громадным трудом», Н. Костомарова и сторонников федералистской теории русских племен, М. Погодина, А. Пыпина, Б. Чичерина, Т. Грановского, славянофилов, С. Соловьева, а также западнославянских ученых, М. Коялович сделал вывод о состоянии историзма, который вполне современен. Он указывает на неизбежный субъективизм школ, не свободны от которого ни автор «Истории» митрополит Макарий, ни автор «Истории» С. Соловьев, в трудах которого видна «жестокая борьба смелого субъективизма историка с его честностью», ни славянофилы. Коялович не скрывает и собственного субъективизма — симпатии к славянофильству, однако не полагает его «изъятым от погрешностей, неизбежных во всяком, даже лучшем, субъективизме», но призывает всех к честности, с которой бы «мы все давали себе ясный отчет, какому субъективизму мы следуем. Тогда мы все вернее будем идти к истине и скорее сойдемся на этом пути друг с другом при всех наших русских субъективизмах, конечно, научных и честных, а не каких-либо иных»[117].
Отмечая до сих пор впечатляющую эрудицию, мощь таланта и добросовестность в изложении фактов С. Соловьева, нельзя не сделать вывод, что именно С. Соловьев первый предпринял масштабное исследование русской истории не с русской, но с западноевропейской, скорее, с «общечеловеческой» точки зрения. Его громадный фундаментальный труд по философскому осмыслению противостоит не только славянофильству — мировоззрению прежде всего религиозному, а не научному методу познания, но и труду Н. М. Карамзина.
Карамзинский взгляд на русскую историю изнутри, его «наше, мы» абсолютно чужды С. Соловьеву. У С. Соловьева невозможно найти какие бы то ни было положительные представления о русской культуре и самостоятельном историческом творчестве, хотя он не агрессивен, а исполнен скорее равнодушия, нежели нигилизма. Тем не менее это напоминает исторические теории немцев о славянах, как и странный для христианского историка особый упор на противопоставление природы («камень, горы» или «одна сплошная равнина») в возникновении и продвижении цивилизации. Ведь он понимает ее не только как материальную, где природные условия велики, но и как духовную культуру, которую характеризует не столько время проведения водопровода, сколько способность слагать сказки с высоким уровнем обобщения и отражением сложной этики с высокими табу и мудрости.
Отчего бы Соловьеву не сравнить Европу Западную — каменную и Европу Восточную — деревянную в иных аспектах. В Европе каменной, как свидетельствуют братья Гримм, «когда стало нечего есть, решили родители завести детей в лес и бросить там» («Мальчик-с-пальчик»). В «Европе каменной, цивилизованной» также типично и завершение счастливого конца вроде: «А злую мачеху посадили в бочку, утыканную гвоздями, и привязали к хвосту лошади». В русских сказках деревянной — «отсталой» — Европы типично несколько иное: «Двух смертей не бывать, а одной не миновать» и «Злых братьев-обманщиков Иван велел прогнать вон из царства», чему сочно вторит пушкинское: «Царь для радости такой отпустил всех трех домой».
- Коммандос Штази. Подготовка оперативных групп Министерства государственной безопасности ГДР к террору и саботажу против Западной Германии - Томас Ауэрбах - Публицистика
- Блог «Серп и молот» 2017–2018 - Петр Григорьевич Балаев - История / Политика / Публицистика
- Россия. История успеха. Перед потопом - Александр Горянин - Публицистика
- Главное и второстепенное - Александр Иванович Алтунин - Менеджмент и кадры / Публицистика / Науки: разное
- Михаил Сперанский. Его жизнь и общественная деятельность - Сергей Южаков - Публицистика