Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лешиной поездки она всегда ждала и волновалась, особенно в подростковом возрасте. Когда Леши не было или он не ехал — было жаль; когда же он ехал — было такое волнение, что она с трудом «отрабатывала» Лешино присутствие.
Подростками они ездили на великах вдвоем. Она старалась изо всех сил понравиться Леше, чтобы он считал ее умной и крутой, — чем-то все время хвасталась, напрягалась, что-то выдумывала, что сказать… Молчать было неприлично и свидетельствовало об отсутствии ценности молчащей. Ее молчание слишком часто доводило ее же саму до припадка, когда уже ничего нельзя было сделать и собеседник — было ясно — уже потерял интерес к ней навсегда. Навсегда, навсегда, навсегда — и никогда не будет ее мужем.
Леша был вежливый и, если не отказывал в поездке на озеро, слушал терпеливо и с интересом; правда, она совершенно не помнит, говорил ли он сам что-нибудь. Кажется, говорил: она помнит звук его голоса и монотонное такое жужжание — низко, но довольно бодро, — значит, они как-то общались; хотя она вряд ли слышала, о чем он говорил: она была настолько озабочена чем-то своим, что все остальное было уже за пределами этого очерченного ее сознанием плана действий. Уже было не вместить столько мыслей — и постоянную сильную и тянущую мысль о том, как бы не ударить в грязь лицом и не замолчать. Эта мысль состояла большей частью из страха и полностью забивала весь мысленный кругозор, так что наблюдать мир было уже нечем — все было занято и напряжено, как для битвы или экзамена. Наверное, так видит мир лошадь в шорах, то есть не видит ничего, кроме коридора цели. Поэтому Лешино говорение не имело отношения к беседе — он не участвовал в ее монологе. Он, конечно, этого не знал и продолжал говорить. Вернее, не то чтобы это был монолог — ведь Леше отводились реплики. Даже много реплик. Они были разнообразны и построены в соответствии с воображаемым ходом беседы. То есть в каждом месте планируемой заранее беседы за Лешу придумывались реплики и ответы тоже, и все это приходилось помнить, и поэтому, наверное, было еще страшнее: память сопротивлялась и выделяла молекулы страха, которые добавлялись к более страшному страху провала, и этот ветвящийся страх становился огромным, как тысячелетняя секвойя, на которую уже невозможно даже забраться, но которая растет себе и растет в самое небо. Так что, хоть Леша и говорил что-то, это было совершенно не услышано, и даже оценить, насколько близко к воображаемой беседе ложились его реплики, она была не в силах.
Потом Леша женился и говорил лишь: «Привет!» и «Как дела?» — что не предполагало никакой беседы — и быстро проходил мимо в свой отсек общего дома (потому что, чтобы попасть в Лешину половину, надо было проходить мимо нее). Жена была тоже тихая и говорила «Здрасьте» вежливо и не глядя в глаза — кажется, она знала что-то такое, что мешало ей подойти и подружиться с их половиной семьи. Потом Леша еще несколько раз женился, но все жены были тихие и не разговаривали. А в общем, надо признать, что волнение при виде Леши не проходило никогда: потом они встретились опять на той же даче, только дедушки уже не было, и все, кто еще бился на этой земле, ужасно постарели, — и все с Лешей повторилось точно так же: с ужасно тихой женой нисколько не изменившийся Леша проскользнул в свою половину, потом назад, сел в зеленый мерседес и уехал, сказав лишь «Привет!» и «Пока». Говорят, что он стесняется. Неужели все остальные тоже стеснялись — потому что ей так и не удалось подружиться со многими, с кем хотелось? И потом все опять говорили, что они стеснялись… Хотя она теперь уже знает, что многие, которые вроде бы стеснялись, на самом деле ее боялись — за какие-то черты ее натуры, — и не стеснялись, а боялись только мальчик Леша с другой дачи (опять Леша), с которым они водили настоящую дружбу, и потом уже либо бедные глупцы, либо отчаянные смельчаки (на грани с некоей глуповатостью, впрочем), либо совершенно наглые типы.
А вообще-то это был не Леша, а другой мальчик — о Боже, она забыла, как его звали! — Костя, что ли, — но ощущение дружбы помнит. Как жаль, что забыла его имя.
Да, так бы продолжался мой последний роман на русском языке, про мечтания и про то, как они маячили в моей голове, и про тех счастливцев, кто в них побывал, и про то, как теперь, когда я пользуюсь другим, более загадочным для меня языком, все это можно классно выразить — невыразимое, — произнести, наговорить, разболтать все тайны… Да, пожалуй, это было бы правильно.
Елена Янова
Кем только я не работала в своей жизни!
Художником-оформителем, миниатюристом, занималась керамикой, бижутерией. В девяностые годы приобрела профессиональный статус психолога, коим являюсь и поныне. В аспирантуре не училась, диссертации не защищала, но пытаюсь совсем по-своему взглянуть на проблемы личности в самопознании и в социуме. Пытаюсь помочь…
Пишу я всю свою жизнь. Практически — с двухлетнего возраста.
Сначала я сочиняла сказки. Это было «устное народное творчество», никто моих сказок не записывал, но их очень любила слушать моя старшая сестра. Впоследствии к ней присоединились и другие подрастающие родственники. Первый рукописный сборник рассказов, частично записанный и проиллюстрированный мною, пятилетней, до сих пор хранится в моем доме. Жуткие, детективно-романтические произведения! Годам к восьми начался период поэтического творчества, и некоторые из моих стихотворений попали на страницы пионерской газеты «Ленинские искры». Обрадованная возможностью популяризировать свои опыты, я все же не смогла заставить себя поэтически осмыслить образы Павлика Морозова и юных пионеров — своих современников. Поэтому уже с десятилетнего возраста начала писать «в стол». Подпольный период творчества, как и положено, сменился взрывом романтических посланий в стихах, обычно адресных, но никогда и никому не отправленных. Лет пятнадцать копились и множились поэмы, замечательные разве что обильно пролитыми на них слезами. У меня никогда не было идеи написать, например, роман. Романы сами сочинялись и множились в моей голове. Но невероятная природная лень не позволила мне сии глобальные и разноплановые не замыслы даже, а готовые сочинения — бери, да пиши, все уже в деталях и образах, занести на бумагу.
Подтолкнул, и уже не к листу бумаги, а к компьютеру — милый мой кузен Валерий Траугот. Проверял, контролировал, сердился… Но, так и не сев за рукопись до его смерти, я не решилась нарушить своих обещаний и записала ту часть воспоминаний, которую имею честь представить.
Теперь вот пишу и пишу, и не могу, и не хочу останавливаться.
Записки седеющей блондинки
Светлой памяти Валерия Георгиевича Траугота
Люди — это протоплазма, охотно устремляющаяся за теми, кто считает себя личностью.
Михаил Владимирович ВойцеховскийЯ часто думаю, вспоминаю, пытаюсь осмыслить и понять, что такое скука. Мне никогда не было скучно. Грустно, больно, страшно — да, конечно, да, если думать о негативе, скорби, безрадостных событиях и реакции на них. Но скучно? Ведь это не апатия, когда не хочется НИЧЕГО, когда перенапряжение, безысходность или иная форма физической или умственной усталости вызвали остановку, подобие полной душевной пустоты. Скука — томление по неумению себя занять, тоже пустота, но пустота поверхностная, надуманная. Своего рода поза, когда речь идет о личности пресыщенной. И, возможно, отсутствие внутренней гармонии, смутная тоска по неизведанному и неумение или незнание, как, в какую сторону направить свои влечения или поиски. Смутное брожение, незнанье себя, в отсутствии потребности в познании и росте. Рост болезнен тогда, когда страх измениться превалирует над инстинктивной жаждой познанья… Мне никогда не было скучно — быть может, потому (и, вероятно, именно потому), что довелось появиться на свет в семье, в которой каждый день и час был наполнен таким количеством и качеством ЖИЗНИ: физической, интеллектуальной, духовной…
Помню себя еще до годовалого возраста. А около года помню почти каждый день, насыщенный невероятными приключениями и радостями. Разве не радость — самостоятельно вылезти из кроватки… А потрогать кошку? А дойти до стола, такого огромного и незыблемого? В год я уже умела рисовать и рисовала все и всех, что видела. Маму, папу, кошку, сестру Адю и, конечно, моих больших, очень надежных, сильных, удивительных братьев — Александра и Валерия Трауготов. Я еще не знала, что они двоюродные братья, то есть кузены. Других, более интересных юных мужчин я не видела, и мне вполне хватало ежедневных, ежеминутных впечатлений в том мире, который ласково, нежно и так прочно меня окружал. Мой прекрасный, огромный, с небесно-голубыми глазами папа — идеал мужчины, и они, два веселых, быстрых и всегда бесконечно для меня необходимых. Третьим и периодами самым любимым, был Миша. Я не знала, что Миша не является сыном Верочки, красавицы Веры Павловны, моей тети, поэтому все трое были братьями. Два темноволосых, ироничных и вечно куда-то исчезающих красавца и, как мне тогда казалось, самый красивый потому, что всегда ласковый, улыбчивый, розовощекий и золотоволосый, кудрявый, как амур на папиных репродукциях (репродукции — это огромное количество вырезок, открыток и собственно репродукций, которыми был полон папин старинный книжный шкаф со стеклянными витражами на дверцах и затейливой резьбой деревянных деталей), Миша, кудрявый ангел моего младенчества с загадочной, длинной фамилией — Войцеховский. Я знала, что я — Лена Янова, все близкие называли меня Лялей, Лялечкой. Леной — это потом, в школе и других мрачных, тоскливых или неинтересных ситуациях. Всегда, до последних дней своей жизни, детским, родным, легким именем называл меня Лерик Так и поныне, несмотря на мою зрелую грузность и пробивающуюся седину в светлых волосах, зовут меня Шурик и Миша. Мои остроумные, иногда подтрунивающие надо мной братья Трауготы. И все мы рисуем. Рисует мама, когда пытается меня, годовалую, зачем-то кормить, когда я есть уже не хочу. Но она рисует зайцев, медведей, кошек моих любимых. И, глядя на ее рисунки, я даже не замечаю, как съедаю все, что находится на тарелке. Мама меня кормит с ложки, а я держу в кулачке карандаш. Мне удобно держать карандаш именно так, зажав четырьмя пальцами правой руки, и я рисую вместе с мамой. Папа на работе, он почти всегда на работе. «На студии» — так говорят дома. Папина студия далеко, и когда он приезжает на трамвае или пешком возвращается домой, на улице совсем темно. Но даже в темноте папа включает лампочку, висящую посреди потолка, выдвигает из-под кровати коробку с красками и рисует. Он рисует не так понятно и красиво, как мама. Накладывает краску одну на другую, отодвигается от досочки, к которой прикреплена бумага и которую папа называет «мольберт», о чем-то думает и шевелит губами, как будто неслышно говорит сам с собой, и на бумаге появляются чудовища, люди, звери, принцессы и совсем непонятные фигуры. Но все это сверкает, как драгоценные камни, как засохшая листва, как солнечные лучи за окном, и напоминает мне те сказки, которые папа иногда придумывает для меня. Мне и страшно и любопытно. Хочется уйти вглубь рисунка, жить, играть в нем, стать его частью. Но самое замечательное — когда мы с папой идем гулять. С мамой мы тоже гуляем, но это не так интересно, потому что я не люблю стоять в очереди. А гулять с мамой — это всегда разные, но очереди. Они длинные-предлинные и изгибаются, как поезд. Поезда я уже видела, но это отдельная история, не о том, как я рисую, и не о моих братьях. Так вот, я очень устаю, когда гуляю с мамой в очередях. Там, в очередях, есть дети, они тоже со своими мамами. Иногда я пытаюсь с ними играть. Но у этих детей какие-то свои игры, которых я не знаю. А я очень люблю придумывать. И игры я придумываю каждый раз разные. Это не в год уже, а немного позже, но игры интересные, в сказки. В те сказки о прекрасных рабынях и чудовищах, которые рассказывал мне отец, читала по книжкам мама или придумывала я сама, когда видела в очереди какого-нибудь ребенка, и мне казалось, что ему будет легко и приятно изобразить того или иного человека или существо. Дети в основном почему-то не понимали и не принимали того, что я им предлагала, и отказывались играть в мои игры. Поэтому гулять с мамой в очередях было тяжело. Я знала, что НАДО, иначе мама обидится, или соскучится, или совсем надолго запрет меня в нашей маленькой комнате одну, ведь папа был на работе, а сестра, у которой была совсем другая и очень красивая фамилия — Шишмарева, — всегда была в школе. Поэтому я больше всего, больше даже, чем рисовать, любила гулять с папой.
- Рок. Короткий роман - Екатерина Асмус - Современная проза
- Сладкая горечь слез - Нафиса Хаджи - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Женщина в черном - Станислав Вторушин - Современная проза
- Прислуга - Кэтрин Стокетт - Современная проза