Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порассуждав на эти и ряд вытекающих из затронутых тем вопросов, я поинтересовался его впечатлениями о поездке по Парижу. Паннвиц сказал, что полюбил Париж, работая в нем более года, а сейчас чувствует, что город оживает и будет значительно более прекрасным.
Должен признаться, меня одолевала зависть... Мне очень хотелось тоже посмотреть Париж, проехать по полюбившимся мне улицам, по набережной Сены. Хотелось посетить ставший историческим остров Ситэ, где зародился Париж. Хотя бы издали полюбоваться вновь знаменитым дворцом, в котором находится известный во всем мире музей Лувр, увидеть старинную часть города, его окраины, Бельвиль, Шаронн и многое другое. Конечно, мне очень хотелось побывать в районе Монмартра. Мог ли я не мечтать о том, чтобы вновь побывать на площади Звезды, подойти поближе к Триумфальной арке, поклониться вечному огню, горящему на могиле Неизвестного солдата?
Немного отойдя от Триумфальной арки по Елисейским полям, я мог остановиться у большого здания, где внизу помещался общеизвестный ночной ресторан «Лидо», а мы сумели арендовать в этом доме контору для нашего филиала «Симекс».
Все это заставило меня переживать, почему мне было запрещено выехать в город, а начальнику зондеркоманды Хейнцу Паннвицу разрешено? Иногда у меня появлялась мысль, неужели у кого- либо могло возникнуть сомнение в том, что я твердо решил возвращаться на Родину и не соглашусь воспользоваться никакой возможностью «бежать», скрыться от тех, кого я уже несколько месяцев просил ускорить возможность моего перехода на территорию за линией фронта Красной армии с тем, чтобы быстрей прибыть для моего доклада в «Центр»? Нет, я не мог себе это представить. Ведь даже писатель Жиль Перро в своей книге «Красная капелла», несмотря на то что он никогда не относился ко мне дружелюбно, признавал, что я «десять раз мог бежать» только по пути из Блуденца и Линдау в Париж. Писатель продолжал свою мысль: «Шаг в сторону – и он бы исчез». Конечно, я не могу согласиться с утверждением Жиля Перро, что якобы «Кент продолжает идти прямо навстречу смерти» (с. 292). Нет, я не только не предпочитал идти прямо навстречу смерти, но у меня и мысли не могло быть, что мне что-либо могло угрожать.
Значит, генералом Драгуном и полковником Новиковым руководило что-то другое, а что именно – предположить я тогда не мог.
Настал день, когда надо было уже паковать все документы и материалы, предназначенные для Главного разведывательного управления. Перед тем как мы с полковником Новиковым стали упаковывать, он и генерал Драгун бегло их просмотрели. Новиков был абсолютно спокоен. Видимо, это объяснялось, как мне казалось тогда, его молодостью. Генерал Драгун, увидев подготовленные для упаковки, привезенные Паннвицем, Стлукой и мною следственные дела гестапо, заведенные на Леопольда Треппера и на меня, присел в свое кресло и, покачивая головой, молча смотрел в мою сторону. Его удивление было вызвано и рядом других документов. Видимо, он не мог себе представить только одно: как мне удалось, безусловно рискуя собственной жизнью, все это осуществить. Нет, я не мог себе представить, чтобы генерал Драгун вдруг оказался в таком подавленном настроении по каким то другим причинам. Зная, что я лично запрашивал «Центр» о предоставлении мне возможности вернуться как можно быстрее в Москву и привезти с собой гестаповцев и документы, получив соответствующее указание Москвы для оказания мне помощи, он не мог усомниться в моем счастливом будущем. Во всяком случае, мне тогда так казалось. Единственное, что, по моему мнению, оказывало на него влияние, – это то, что молодому человеку удалось, попав в руки гестапо, все это совершить.
В дни моего пребывания в миссии я не мог уточнить также вопрос и о том, что там известно о Леопольде Треппере, что он им рассказывал о своей деятельности. Из отдельных реплик как генерала Драгуна, так и Новикова я не мог установить, кто из них или они оба встречались с Леопольдом Треппером, что он им рассказывал о себе. Несколько подумав, я даже почувствовал некоторую тревогу в той части, что имел ли я право им, сидя в кабинете генерала, кое-что коротко рассказывать о себе, знакомить их с имевшимися при мне документами и не скрывать от них, кто такие Паннвиц, Кемпа и Стлука. Единственное, что меня в этой части успокаивало, – это то, что они сами назвали фамилию Паннвица, значит, Москва, давая указания парижской миссии, видимо, их в какой-то степени проинформировала обо мне.
Мы с полковником Новиковым вышли и, пройдя в его кабинет, тщательно упаковывали все документы, привезенные нами, и даже мой доклад, написанный в дни пребывания в Париже в миссии, предназначенный для передачи начальнику ГРУ. Я счел необходимым коротко некоторые вопросы подготовить и для расследования всего происшедшего, а в особенности для правильной оценки перенесенного тяжелого провала в Берлине, повлекшего за собой не только сотни арестов, но и десятки казней.
Мы упаковали также несколько пистолетов, имевшихся у Паннвица, Сглуки и в последнее время у меня. Я хотел упаковать и сохранившийся в гестапо, изъятый у меня при аресте, очень хороший, дорогостоящий фотоаппарат, если не ошибаюсь, фирмы «Кодак». Полковник Новиков мне пояснил, что его я смогу иметь при себе при посадке в самолет. Одновременно я узнал, что мы должны подождать прибытия в Париж советского самолета, который «сможет» нас «спокойно» доставить в Москву. Я поставил эти два слова в кавычки, так как в те счастливые для меня дни моего возвращения на Родину я не мог себе представить, что должны означать эти произнесенные полковником слова на самом деле.
Упаковывать личный багаж не представляло труда, так как у нас почти не было вещей. Так, например, мой состоял в основном из макинтоша, пиджака, брюк, нижнего белья, носков и туфель, и все это находилось на мне. В чемодане были пижама, полотенце, зубная щетка, зубная паста и мыло. Я уже точно не помню, но, возможно, еще кое-какие мелочи. У моих «немецких друзей» тоже почти ничего не было. Это объяснялось тем, что они были убеждены, что вскоре окажутся у себя на Родине, в своих семьях.
Прибытия самолета нам пришлось ждать еще несколько дней. Паннвиц с компанией имел возможность несколько раз выезжать в город, а я в целях «предотвращения каких-либо неприятностей», в частности встречи с кем либо из знавших меня, продолжат оставаться в миссии, читая новые газеты и журналы, слушая радио. Хочу отметить, что, не выдержав, однажды я спросил у Новикова, как можно объяснить тот факт, что, не желая моих рискованных встреч со знавшими меня людьми, как он позволяет выезд Паннвица и других в город, не опасаясь их разоблачения французами, которые могли их знать как гестаповцев. Ответа вразумительного я не получил.
Однажды, сидя втроем в кабинете генерала Драгуна, беседуя, продолжая касаться интересующих моих собеседников вопросов о моей разведывательной деятельности, мы были прерваны телефонным разговором в несколько минут. Из приемной генералу сообщили, что к нему хочет пройти генерал Лукин. Услышав это, я хотел покинуть кабинет, но мне посоветовали остаться и увидеть очень интересного человека. Конечно, я не мог даже предположить, о каком генерале Лукине шла речь, и, совершенно спокойно продолжая сидеть в своем кресле, абсолютно неожиданно я увидел вошедшего в кабинет инвалида с протезом. Это был Михаил Федорович Лукин, с которым я дважды до войны встречался совершенно случайно. Однажды увидел его, находясь в кабинете у Роберта Петровича Эйдемана, когда он был председателем Центрального совета «Осоавиахима» СССР, а я приезжал с заданием посетить эту организацию, получив таковое от Понеделина, руководителя Ленинградской городской и областной организации этого общества.
Лукин, видимо, тоже узнал меня. Мы тепло поздоровались, но не начинали никакого разговора обо мне, о моей деятельности. Только после его ухода я признался, что встречался с ним ранее один раз у Эйдемана, а один раз случайно в НКО СССР, когда я стоя беседовал с Александром Ивановичем Тодорским, начальником Военно-воздушной академии им. Жуковского. С ним меня познакомил незадолго перед этим мой дядя, который одно время был заместителем начальника военно-медицинской службы РККА.