и в Ямнии вызвало только еще большее смятение. Нужное ему спокойствие, силу для работы он мог найти только здесь, в своем имении.
Он сидел на освещенной солнцем низкой каменной ограде и смотрел, как Мара работает, босая, в широкополой соломенной шляпе, защищавшей ее от солнца. Он сидел и предоставлял своим мыслям блуждать.
До начала зимних бурь и прекращения навигации он должен быть снова в Риме; так он решил. Но не мудрее ли было бы остаться и спокойно писать здесь историю Израиля? А если он будет работать в этой стране, не помешает ли ему сама страна, слишком большая близость людей и предметов, волнения еще проносящегося потока событий? Разве, чтобы писать историю, не нужно известное расстояние, даже пространственное?
Вероятно, так смотрел Вооз на Руфь, как он сейчас сидит и смотрит на Мару. Руфь была моавитянкой, чужеземкой, нееврейкой, но именно она, повествует Писание, стала праматерью рода Давидова. Писание не узко и не националистично. Ягве, повествует оно в другом месте, разгневался на Иону и наказал его, потому что он хотел возвещать слово Божье только Израилю и отказывался распространять его среди неевреев великого города Ниневии. Таково Писание. Он, Иосиф, женился на нееврейке, как Моисей – на мадианитянке. Но он не Моисей, и его брак не привел к добру.
Левират – странный обычай. Если человек умирает, не оставив своей жене сына, то его брат обязан жениться на его вдове и прижить от нее детей. Насколько же больше обязательства мужчины по отношению к женщине, чей сын погиб по его вине? Многие из ученых-богословов считают возобновление брака с разведенной женой добродетельным, похвальным поступком. Если бы здесь, на солнце, вокруг этой работавшей женщины играли его дети, какое это было бы радостное зрелище! Гамалиил – умный человек и к нему расположен; если бы Иосиф вновь женился на Маре, верховный богослов нашел бы способ узаконить их брак.
Так сидел Иосиф до вечера и не принуждал свои мысли к последовательности, но предоставлял им приходить и уходить по их желанию. Когда наступил вечер, Мара позвала своих слуг и служанок ужинать. Он ждал, не предложит ли она ему остаться. Она не предложила. Тогда он поклонился серьезно, вежливо и ушел.
В городе Лидде еще ничего не было известно о том, что губернатор хочет, как он сказал Иосифу, запросить Ямнию относительно минеев. Ни Ханна, ни Ахер, ни даже бен Измаил не приставали к Иосифу с докучными вопросами о том, говорил ли он Флавию Сильве об их университете. Однако та откровенность, которая существовала между ними и Иосифом до его поездки, исчезла. Правда, после разговора с Юстом к нему в значительной мере вернулась его уверенность; и все-таки ему было жаль, что его друзья в Лидде теперь держатся с ним как с чужим. Наверно, несмотря на всю ее внешнюю вежливость, пылкая Ханна считает его тряпкой.
Странно вел себя Ахер. Он пригласил Иосифа к себе, они вместе поужинали – двое мужчин и прекрасная, смуглая Тавита. Ахер был сегодня менее разговорчив, чем обычно. Иосиф, смущенный этой молчаливостью, был тем оживленнее, рассказывал о губернаторе, о Неаполе Флавийском, о Либании, о городском советнике Акибе, даже о Юсте. Ахер медленно повернул к нему свое мясистое лицо, прищурил печальные, знающие глаза, сказал откровенно:
– Вы многое делали в своей жизни, много говорили и много писали, больше, чем другие. И вы, наверно, всегда стремились согласовывать ваши слова и ваши поступки. Странно, что это удавалось вам так редко.
Иосиф был изумлен этим внезапным смелым выпадом. Если бы не его разговор с Юстом, он, вероятно, ответил бы резкостью. Но сейчас он предпочел горькие слова молодого человека молчанию остальных. В отношении прошлого, может быть, он и прав. Но в отношении будущего – наверное, нет. И он промолчал.
Смуглая Тавита лениво вытянулась на своем ложе, прекрасная и сонная. Ахер сказал:
– Впрочем, я перевел ваш космополитический псалом греческими стихами.
Иосиф был охвачен жгучим любопытством, он жаждал услышать, как звучат его стихи на греческом языке этого Ахера; однако он не решился просить его прочитать их. Ахер, заставив Иосифа немного подождать, прочел их сам.
– Слушайте, – сказал он, встал подле стола, оперся об него руками, опустил глаза и начал медленно и сдержанно читать на своем безупречном греческом языке.
Ему удалось передать в переводе все колебания ритма, все звуковые особенности еврейских стихов Иосифа. Так, именно так выразил бы Иосиф свои чувства, будь он рожден греком. Красота стихов захватила его, их звучание на этом чужом, ненавистном, любимом, вожделенном языке пленяло его слух и сердце. Он вскочил, обнял Ахера, поцеловал его.
– Вы должны поехать со мною в Рим, Яннай, – пылко заявил он. – Мы должны вместе работать. Мы должны вместе написать «Всеобщую историю иудеев». Вы и я. Вы не имеете права оставаться здесь. Это было бы преступлением перед самим собой, передо мной, перед Израилем, перед всем миром.
Смуглянка была разбужена громкими, горячими словами Иосифа, с любопытством взглянула она на него. Ахер сказал, ласково поглаживая ее:
– Спи, спи, моя голубка. – Иосифу же он сухо ответил: – Вы забываете, Иосиф Флавий, что я стремлюсь согласовать мою жизнь с моими поступками. Но меня радует, что перевод вам понравился.
Едва Иосиф приехал в Ямнию, как верховный богослов тотчас же вызвал его к себе. Гамалиил, видимо, знал, что Иосиф, будучи в Кесарии, не ходатайствовал об университете в Лидде.
– Мне нетрудно себе представить, – сказал Гамалиил, – что наши общие друзья приставали к вам со своей старой просьбой. Для автора космополитического псалма явилось, наверно, большим искушением противопоставить университету в Ямнии наднациональный университет.
– Так и было, – сознался Иосиф откровенно.
– Я рад, – ответил Гамалиил, – что мои доводы нашли в вас отклик. Это облегчит мне просьбу, с которой я хочу обратиться к вам.
– Я к вашим услугам, – ответил Иосиф, как полагалось.
– Вы знаете, – начал верховный богослов, решительно приступая к делу, – что Флавий Сильва требует от меня заключения по вопросу о минеях?
– Да, – ответил Иосиф.