Впрочем, и почти в середине нашего века приходилось доказывать, что нравоучение мешает художественному изображению, ссылаясь, как это делает князь Вяземский, на слова Шлегеля: “Поэт должен быть нравствен, но из сего не следует, что все лица его должны постоянно поучать”.
Зато “безнравственные” лица в комедии Фонвизина живут своею собственною жизнью и свидетельствуют о том, что,
Уча, нас комик забавляет,Денис тому живой пример, —
как сказал Державин.
Рейхель давал Фонвизину в университете переводить нравоучительные книжки. Кто знает, какое фаустовское обновление могло ожидать Стародума и самого Фонвизина, если бы Лессинг принял приглашение в тот же Московский университет во времена студенчества нашего автора.
Как бы ни было, Фонвизин находился в фокусе явлений сатирической литературы, со всеми ее достоинствами и недостатками. К числу последних надо отнести то, что литература эта принуждена была идти на помочах. Среди читателей своих “Трутень” именует первого “Славен”. Громкий титул ясно обнаруживает личность Екатерины. “Славен между важными делами читает и мои листки, но я не ведаю, что он о них думает, малейшую его похвалу почел бы я стократ больше похвал многих людей”. Автор или издатель тем более имел на это право, что от похвалы этого читателя зависело и существование журнала. Славен не похвалил…
Наши журналисты, добросовестно “подделывая” чужие образцы и в этом подражая иностранцам, повторяли прием немцев. Задачи просветительного направления были приблизительно одни и те же. В русской периодической сатире всех дальше пошел навстречу жгучим вопросам Новиков, и “Трутень” его коснулся крепостного права, но Славен не одобрил этой тревоги…
В Вольном экономическом обществе вслед за его образованием в 1768 году уже затронут был тот же вопрос. Но Екатерина II не думала еще о его разрешении и продолжала весьма щедро раздавать земли не только за заслуги людям, подобным Панину, но и фаворитам, просившимся в отпуск по расстроенному на службе ее величеству здоровью.
Движение этого рода в литературе остановилось до Радищева, который дорого заплатил за одно нежное чувство к мужику. Фонвизин немножко покривил душой, когда писал из Парижа, что, сравнивая положение наших крестьян в лучших местах с положением крестьян тамошних, находит состояние первых счастливейшим. Казалось, совсем другое говорили письма к нему же его почтенного друга, известного генерала Бибикова, усмирявшего Пугачева. “Побить их я не отчаиваюсь, – писал он, – да успокоить почти всеобщего черни волнения великие предстоят трудности… Ведь не Пугачев важен, да важно всеобщее негодование, а Пугачев – чучело, которым воры – яицкие казаки – играют”.
В “Наказе” императрица сама выражает опасение, что при заведенном порядке взимания оброков страна “через недолгое время должна обнажена быть от жителей”. Однако и в этом не последовало перемены.
Другой вопрос, которого коснулся Фонвизин в “Недоросле”, – воспитание. Князь Вяземский говорит, что ему указывали двух, трех стариков в провинции, которые, по преданию, послужили “подлинниками” Митрофанушки. Это было в двадцатых годах. Нескоро еще эти недоросли исчезли, и, конечно, среди юношей первой половины нашего века еще много было подобных же. Сам Митрофанушка также получил свои родовые черты в наследство. Он, по словам матери, “весь в дядю”, то есть в Скотинина. Ведь и она по отцу из дома Скотининых. “Покойник батюшка женился на покойнице матушке, она была по прозванию Приплодина. Нас, детей, было 18 человек, да кроме меня с братцем все, во власти Господней, примерли: иных из бани мертвых вытащили; трое, похлебав молочка из медного котлика, скончались; двое о Святой неделе с колокольни свалились, а достальные сами не стояли”. Естественный результат такой семьи – она сама и Митрофан. О подобном воспитании говорят много журналы и комедии Екатерины. Записки Болотова и Данилова свидетельствуют, как мало карикатурное изображение изменило сущность дела. А забавы Митрофана! Одним из самых обычных и любимых развлечений того времени была псовая охота, на которую тратилось много времени и денег; другие любили смотреть гусиные и петушиные бои и гонять голубей, предавались этим занятиям со страстью и в них убивали скуку, порождаемую праздностью. Вопрос Фонвизина: “Отчего у нас не стыдно ничего не делать?” – не был, конечно, праздным, и, сопоставляя его со сказанным, можно поверить его словам в оправдании: “Разумел я, отчего праздным людям не стыдно быть праздными”.
“Всякая всячина” осмеивала тех, которые, оставляя город, спешат в деревню в сотоварищество стаи собак и “гоняются за зайцем, который никогда не бывал с ними в ссоре”. Такой деревенский “трутень” живет в развалившемся доме – ему некогда заниматься хозяйством, – изыскивает, может ли боец-гусь победить на поединке лебедя, для того выписывает из Арзамаса самых славных гусей и платит за них от двадцати и до пятидесяти рублей, и так далее.
А сон Митрофана! Суеверие рождало массу комических положений, очерченных также в журнальной сатире.
Поколение Екатерины, с нею во главе, мечтало создать “новую породу” людей воспитанием. В комедии заявляют об этом Правдин и Стародум. В “Наказе” говорилось: “Правила воспитания приуготовляют нас быть гражданами”. Но Фонвизин не избежал ошибки Бецкого и других, умалив значение образования ума и мечтая именно о новой породе… Стародум говорит: “Главная цель всех знаний человеческих – благонравие”. Идеальные требования чувства были, впрочем, естественным протестом против дикости нравов, полным олицетворением которых стала фигура Скотинина. Князь Вяземский остроумно сравнивает этого героя с театральными тиранами ложноклассической трагедии – он говорит о любви своей к свиньям, как Дмитрий Самозванец Сумарокова – о любви к злодействам. И при всей этой ужасающей карикатурности разве он далек от подлинника? В идее воспитания без образования заключалась иллюзия некоторых западных филантропов, получившая в то время широкое развитие у нас в планах Бецкого и Екатерины II. Надо отдать справедливость людям прошлого века – они верили в человеческую натуру.
В своем плане воспитания великого князя граф Панин говорит:
“Воспитатель должен с крайним прилежанием и, так сказать, равно с попечением о сохранении здоровья его высочества предостерегать и не допускать ни делом, ни словами ничего такого, что хотя мало бы могло развратить те душевные способности к добродетелям, с которыми человек на свет происходит”, и так далее. Конечно, передовые люди, требуя прежде всего благонравия, не могли отречься также от образования. Фонвизин ставит, между прочим, вопрос: “Отчего в Европе весьма ограниченный человек в состоянии написать письмо вразумительное и отчего у нас часто преострые люди пишут так бестолково?” Были, однако, и обскуранты, отрицавшие совершенно науки. “Что в науках, – говорит Наркисс.– Астрономия умножит ли красоту мою паче звезд небесных? – Нет. На что же мне она? Математика прибавит ли моих доходов? – Нет. Чорт ли в ней?” – и так далее. Оказывается, не исчерпаны еще были мотивы сатиры Кантемира.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});