Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Он постоянно был или казался угрюмым», — говорит о юноше Некрасове Глинка. «Апатия его дошла до нестерпимой отвратительности», — писал Белинский о двадцатишестилетнем Некрасове, на которого вдруг налетела хандра, отбив у него всякую охоту к труду.
Некрасов объяснял свою хандру самыми разнообразными причинами, — то будто он надорвался в работе, то будто у него больная печень.[188] Но печень у него была здоровая. И доктор Белоголовый, и проф. Грубер, производившие после его смерти вскрытие его тела, нашли у него вполне нормальную печень. Значит, его «дурь» была не от этого., — но в сущности и сам понимал, что хандра у него — беспричинная, что она родилacь вместе с ним, что, как бы счастливо ни сложилась его жизнь, он все равно тосковал бы, ибо такой у него был темперамент:
«Всему этому есть причина, а пожалуй, и нет! — догадывался он иногда. — В этом никто, кроме моей хандрящей натуры, не виноват».
Нет никакой причины, никто не виноват в его хандре, просто у него такая натура — хандрящая.
Ту женщину, с которою он жил во время болезни, он подвергал особой пытке — пытке молчания. Он молчал по целым дням, не произнося ни единого слова, не отвечая ни на какие вопросы. Все объясняли это молчание болезнью.
Но вот оказывается, что еще за десять лет до того, — молодой, вполне здоровый человек, — он, живя с какою-то другою женщиною, пытал ее таким же молчанием и доводил ее нередко до истерики. Она к нему с нежностью, а он молчалив, как мертвец, — окаменел от хандры.[189]
Значит, болезнь и здесь ни при чем. Ведь и до болезни он вел себя точно так же. Я только что приводил его жалобные письма к Тургеневу, но не поразительно ли, что прототипом всех этих жалобных писем является его юношеское, давнишнее письмо к сестре, самое раннее изо всех его писем, дошедших покуда до нас: там те же жалобы на хандру, какие слышатся в его позднейших письмах, написанных во время болезни. Можно сказать, что все позднейшие его письма суть варианты этого письма, написанного за 14 лет до болезни.
Вот что пишет девятнадцатилетний Некрасов 9 ноября 1840 г.:
«Вчера целый день мне было скучно. Вечером скука усилилась… Какая-то безотчетная грусть мучила меня. Я сам не понимал, что со мной делалось. Все занятия мои мне опротивели, все предположения показались мне жалкими. Я не мог ни за что приняться и со злостью изорвал начало одной срочной статьи. Мне было не до того… я чуть не плакал. И, право, заплакал бы, если бы не стыдился себя самого»…[190]
Это письмо длинное, его нужно прочесть до конца, оно — эмбрион всех позднейших: та же ничем необъяснимая грусть, имеющая характер припадка, те же самоупреки, самообвинения, та же внезапная гадливость к себе, ко всем своим делам и суетам, и тот же внезапный прилив равнодушия, которое впоследствии часто отбивало его от любимейших и неотложнейших дел. Письмо написано в самый разгар увлекательной, горячей работы. Как раз в ту пору Некрасов сочинял своего «Провинциального подьячего», Феоктиста Онуфриевича Боба, который так понравился читателям, — даже Белинскому, — ставил на сцене свою первую пьесу, писал рассказы для журнала «Пантеон» и вообще очень азартно боролся за свое литературное бытие. И вдруг ни с того ни с сего — «все занятия мне опротивели, все предположения показались мне жалкими».
«Да, дни летят… летят и месяцы… летят самые годы… А грустно… все так же грустно… Когда же мне будет весело?.. Что это за странная, за беспокойная жизнь человеческая, которая сама не знает, чего ищет, чего ждет. Пройдут годы — нет и в помине прежних чувств, прежних желаний, все они кажутся уже глупыми, не стоившими ни труда, ни борьбы с препятствиями. Грустно…»
Грустно… Совсем в суете утонул я,Бедному сердцу простора я не дал…Тяжко… за что сам себя обманул я?Сам себя мрачным терзаниям предал?
Таков тон этого письма. Тут на 30 лет вперед предуказаны все основные мотивы будущих писем Некрасова, а между тем, повторяю, оно написано за четырнадцать лет до болезни.
Значит, болезнь была ни при чем.
Всю жизнь он боялся хандры и придумывал всевозможные средства, чтобы спастись от нее. По словам Ипполита Панаева, он и картежником сделался главным образом «для отвлечения от тягостных и мрачных дум». «Он был болен, хандрил, собирался умирать, — рассказывает Ипполит Панаев, — и натура его жаждала сильных ощущений, могущих отрывать его от его обычно-грустных мыслей». Той же цели служила охота.[191] Кто хочет понять, что это была за болезнь, пусть обратится к его поэме «Уныние», где Некрасов с клинической точностью изображает один из припадков хандры, случившийся с ним в Грешневе, в Ярославской губернии, в середине семидесятых годов.
Мне совестно признаться: я томлюсь,Читатель мой, мучительным недугом.Чтоб от него отделаться, делюсьЯ им с тобой: ты быть умеешь другом,Довериться тебе я не боюсь.Недуг не нов (но сила вся в размере).Его зовут уныньем: в старинуЯ храбро с ним выдерживал войну.
Эта война с унынием продолжалась у него всю жизнь. Он пробует воевать и теперь:
Вот дождь пошел, и гром готов уж грянуть,Косцы бегут проворно под шатры,А я дождем спасаюсь от хандры.
Наивное, беспомощное средство! Мокнет под дождем, чтобы спастись от хандры! Мокрый слоняется по мокрому полю, и все, что он видит, и все, что он думает, внушает ему омерзение. Он словно опившийся уксусом; каждое впечатление для него как бы новый глоток нестерпимо терпкой, до судороги мерзкой кислятины, которую насильно вливают в него. И конечно, — как всегда в такие дни, — он видит похороны, он слышит панихидное пение, он натыкается на окровавленную клячу, которая умирает у него на глазах. И — как всегда в такие дни, — ему хочется ненавидеть себя, каяться в каких-то грехах, просить у кого-то прощения, потому что, каясь, авось он заплачет, а поплакав, успокоится и отойдет.
Но слез у него нет в этот день, — и поэма с замечательной лирической силой изображает тупую, бесслезную боль мечущегося в тоске человека, спасающегося от себя самого. Характерно для этой поэмы изобилие двух звуков у и ы, передающих именно тупость, безысходность не облегчаемого слезами страдания: понуренный, понурый, уныние, пустынный, увы.
И как всегда бывало, во время этой беспричинной тоски, он тщился отыскать ее причину. Ему нужно было, хотя бы post factum придумать для нее какой-нибудь предлог или повод. На этот раз он пробует объяснить ее старостью: ему пошел пятидесятый год. Как будто в сорок лет, и в тридцать, и в двадцать, и в юности, и в детстве он не испытывал такой же хандры! Как будто мы не знаем, что он страдал от нее еще восьмилетним ребенком!
IIIЭто был гений уныния. В его душе звучала великолепная заупокойная музыка, и слушать в себе эту музыку, и передавать ее людям и значило для него творить. Даже когда он смеялся, вы чувствовали, что это смех ипохондрика. Даже в его ералашных стишках, в каком-нибудь «Говоруне» или «Аргусе», только глухой не услышит тоски.
Его излюбленный стихотворный размер есть по самому существу своему панихида. Если бы этого размера не было раньше, Некрасов сам изобрел бы его, чтобы хоть как-нибудь выразить ту звериную, волчью тоску, которая всю жизнь выла в нем. Да он и вправду изобрел этот стих, эту особенную, специально-некрасовскую пульсацию стиха, в которой главное очарование его лирики. Отнимите у него этот ритм, и у него ничего не останется. Некрасов не хандрящий — не поэт. Нет уныния — нет вдохновения. Пока он не нашел в себе этого ритма, он был литературный ремесленник, но едва этот ритм открылся ему, он сделался могучий поэт.
У Пушкина и у Лермонтова слово угрюмый было случайное, малозаметное слово, а у Некрасова оно выпятилось на первое место и заслонило все другие эпитеты… Кажется, угрюмость — это главное свойство всех вещей и людей, которое он подметил в природе. «Угрюмы лавки, как тюрьма»… «Угрюмый дом, похожий на тюрьму»… «Леса у нас угрюмые»… «Все лес кругом, угрюмый лес»… И бурлак у него «угрюм», и мужик «угрюм», тучи «угрюмы», и горы «угрюмы»,[192] и сосны «угрюмы», и пустыня «угрюма», и каморка «угрюма», и Нева «угрюма», и Кама «угрюма», и Иван «угрюм», — и декабрист Трубецкой:
О, милый, что ты так угрюм?
«Беден и зол был отец твой угрюмый», — говорит он об отце любимой женщины. И о своем отце: «угрюмый невежда». И о своей музе: «угрюмая муза». Даже описывая радостный праздник весны, он и там нашел угрюмые звуки; он услыхал голос, который —
Чу! кричит заунывно: ay!
Потом через несколько лет он зачеркнул это непраздничное слово и написал:
Чу! кричит: «Парасковья, ау!»[193]
- Две души М.Горького - Корней Чуковский - Критика
- Жуковский - Юлий Айхенвальд - Критика
- Русская поэма - Анатолий Генрихович Найман - Критика / Литературоведение
- Повести и рассказы П. Каменского - Виссарион Белинский - Критика
- Последнее слово русской исторической драмы «Царь Федор Иванович», трагедия графа А.К. Толстого - Павел Анненков - Критика