bin Beide» («Der Stern des Bundes»)[92]. Уолт Уитмен обновил эту фигуру речи. В отличие от других, она служит ему не для описания божества или игры в «притяжения и отталкивания» слов: в приступе какой-то безжалостной нежности он пытается отождествить себя со всеми живущими на земле. Он говорит («Crossing Brooklin Ferry»)[93]:
Я был капризен, тщеславен, жаден, я был пустозвон,
лицемер, зложелатель и трус,
И волк, и свинья, и змея – от них во мне было многое.
Или («Song of Myself», 33):
Я сам этот шкипер, я страдал вместе с ними.
Гордое спокойствие мучеников,
Женщина старых времен, уличенная ведьма, горит
на сухом костре, а дети ее стоят и глядят на нее.
Загнанный раб, весь в поту, изнемогший от бега, пал
на плетень отдышаться.
Судороги колют его ноги и шею иголками, смертоносная
дробь и ружейные пули.
Этот человек – я, и его чувства – мои.
Все это Уитмен перечувствовал и всем этим перебывал, но, по сути, – не в повседневной истории, а в мифе – он был таким, как в двух следующих строках («Song of Myself», 24):
Уолт Уитмен, космос, сын Манхэттена,
Буйный, дородный, чувственный, пьющий, едящий,
рождающий.
А еще был тем, каким ему предстояло стать в будущем, увиденном с той нашей грядущей ностальгией, которая сама вызвана к жизни этими предвосхищающими ее пророчествами («Full of Life, Now»)[94]:
Сейчас, полный жизни, ощутимый и видимый,
Я, сорокалетний, на восемьдесят третьем году этих Штатов,
Человеку через столетие – через любое число столетий
от нашего времени, —
Тебе, еще не рожденному, шлю эти строки, они ищут тебя.
Когда ты прочитаешь их, я – раньше видимый – буду
невидим,
Теперь это ты – ощутимый, видимый, понимающий мои
стихи – ищешь меня,
Ты мечтаешь, как радостно было бы, если бы я мог
быть с тобой, стать твоим товарищем,
Пусть будет так, как если бы я был с тобой. (И не будь
слишком уверен, что меня с тобой нет.)
Или («Songs of Parting»[95], 4, 5):
Камерадо, это не книга.
Кто прикасается к ней, дотрагивается до человека
(Что сейчас – ночь? мы вместе и никого вокруг?),
Это – я, и ты держишь в объятиях меня, а я обнимаю тебя,
Я выпрыгиваю со страниц прямо в твои объятья – смерть
призывает меня[96].
Человек по имени Уолт Уитмен был редактором «Brooklin Eagle»[97] и вычитал свои главные мысли у Эмерсона, Гегеля и Вольнея; Уолт Уитмен как поэтический персонаж почерпнул их, соприкасаясь с Америкой, и обогатил воображаемыми приключениями в спальнях Нового Орлеана и на боевых полях Джорджии. Выдуманный факт может оказаться как раз самым точным. Поверье гласит, что английский король Генрих I после смерти сына ни разу не улыбнулся; пусть этот факт вымышлен, но он вполне может быть истинным как символ королевской скорби. В 1914 году распространился слух, будто немцы подвергли пыткам и искалечили бельгийских заложников; известие было, без сомнения, вымышлено, но достигло цели, вобрав в себя весь беспредельный и темный ужас перед вражеским вторжением. Еще простительней случаи, когда ту или иную доктрину возводят к жизненному опыту, а не к составу библиотеки или конспекту лекции. В 1874 году Ницше посмеялся над пифагорейским тезисом о цикличности истории («Vom Nutzen und Nachteil der Historie»[98], 2); в 1881-м на одной из тропинок в Сильвапланских лесах он вдруг взял и сформулировал этот тезис («Esse Homo»[99], 9). Глупо на полицейский манер толковать о плагиате; Ницше, спроси мы его самого, ответил бы: важно, как идея преобразилась в нас, а не просто, что она пришла в голову[100]. Одно дело – отвлеченное предположение о Божественном всеединстве; другое – вихрь, подхвативший арабских пастухов и перенесший их в гущу битвы, которая не имеет конца и простирается от Аквитании до Ганга. Задачей Уитмена было представить вживе образцового демократа, а вовсе не сформулировать теорию.
Со времен Горация, в платоновском или пифагорейском духе предвосхитившего свое преображение на небесах, в литературу вошла классическая тема бессмертия поэта. Прибегают к ней чаще всего из чистого тщеславия («Not marble, not the guilded monuments»)[101], если не ради подкупа или в жажде мести; Уитмен же на свой лад и безо всяких посредников соприкасается с каждым будущим читателем. Он как бы встает на его место и от его имени обращается к собеседнику, Уитмену («Salut au monde»[102], 3):
Что ты слышишь, Уолт Уитмен?
Тем самым он переживает себя в образе вечного Уитмена, образе друга, который был старым американским поэтом XIX века и вместе с тем – легендой о нем, и каждым из нас, и самим счастьем. Гигантской, почти нечеловеческой была взятая им на себя задача, но не меньшей оказалась и победа.
Аватары черепахи
Существует понятие, искажающее и лишающее смысла другие понятия. Я говорю не о Зле, чьи владения ограничиваются этикой, – я говорю о бесконечности. Мне очень хотелось когда-нибудь представить историю бесконечности в динамике. Многоглавая гидра (болотное чудовище, являющее собой предвосхищение и эмблему геометрических прогрессий) придавала бы надлежаще пугающий вид ее портику; венчали бы ее омерзительные кошмары Кафки, а в центре не обошлось бы без умопостроений того далекого германского кардинала – Николаса де Кребса, Николая Кузанского, – который увидел в окружности многоугольник с бесконечным числом сторон и записал, что бесконечная линия может быть как прямой, так и треугольником, так и кругом, так и сферой («De docta ignorantia»[103], I, 13). Пять или шесть лет ученичества в области метафизики, теологии и математики (возможно) наделили бы меня способностью достойно выстроить эту книгу. Нет смысла добавлять, что жизнь лишает меня и такой надежды, и даже такого наречия.
В эту иллюзорную «Биографию бесконечности» каким-то образом входят и эти страницы. Цель их – обозначить несколько аватар второго парадокса Зенона.
Давайте вспомним сам парадокс.
Ахиллес бегает в десять раз быстрее черепахи, он дает ей десять метров