Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давайте сделаем так, — сказала она, подытоживая так и не начавшиеся переговоры. — Борис вам позвонит и сообщит свое окончательное решение. Чтоб не вышло с бухты-барахты. Мы ведь не хотим с бухты-барахты, правда?
Шохат восторженно закивал. Он не хотел с бухты-барахты. Судя по его лицу, он хотел совсем другого, а именно — Лену, и прямо сейчас — бухнуться и барахтаться в постели, откуда они оба только что вылезли. Я вздохнул и пошел к выходу.
— Карп!
Взявшись за ручку двери, я обернулся. Лена улыбалась, стоя на нижней ступеньке, Борис нетерпеливо пританцовывал чуть выше, подтягивая подругу к себе за талию.
— Что ж вы опять не попрощались? Два раза подряд — плохая примета.
— Ничего, справлюсь, — ответил я, не скрывая досады.
На улице шел дождь. Дома отец, бормоча себе под нос, мерил шагами гостиную. Он редко отвечал на мое приветствие, не ответил и теперь. Я сделал ужин, и мы поели, причем отец не переставал бормотать даже с полным ртом. Потом я поднялся наверх, прикидывая, сколько будет стоить психотерапевт и как долго он выдержит моего папашу, прежде чем упечь его в дурдом. Борис позвонил поздно, когда я уже засыпал под аккомпанемент отцовских шагов.
— Я решил принять ваше предложение, — сказал он. — Двадцать пять процентов прибавки, так?
— Двадцать, — поправил я.
— О'кей, пусть будет двадцать. Но с одним условием. Вместе со мной в наших беседах будет принимать участие Лена. В качестве ассистентки. Если это вас устраивает, то…
— Устраивает, — остановил его я. — Вы придете завтра?
— Мы придем завтра? — спросил он, адресуясь к своей подруге, и тут же вернулся ко мне с подтверждением. — О'кей, завтра.
Я повесил трубку, не зная — радоваться удаче или признать свое поражение. С одной стороны, я добился того, чего хотел, пусть даже и пришлось заплатить за это непредусмотренную цену. С другой — трудно было избавиться от ощущения, что меня используют. Неприятно чувствовать себя объектом манипуляции — особенно когда готовил роль марионетки для другого. Понятия не имею, действительно ли хотела новая борисова пассия отплатить мне той же монетой за своего униженного дружочка. Так или иначе, ей это удалось на двести процентов.
9На следующий день я остался дома и слышал, как они пришли. Появление ассистентки отец встретил равнодушно: аудитория была необходима ему в принципе, безотносительно к количеству слушателей. Думаю, он с одинаковым жаром выступал бы и перед одиноким подростком, и на переполненном стадионе. Сначала они поднялись наверх, но затем вернулись в гостиную: отцовский семиметровый кабинет насилу вмещал двоих.
Через полчаса я выглянул из кухни, где листал газету за утренней чашкой кофе. Как и следовало ожидать, отец расхаживал по комнате, целиком поглощенный собственным монологом. Борис беззастенчиво дремал, даже не прикрыв глаза рукой. Зато ассистентка заворожено следила за рассказчиком, буквально впитывая каждое его слово и движение. Она едва ответила на мой приветственный жест. Я усмехнулся: наконец-то нашелся хоть кто-то, кому интересны папашины бредни. Надолго ли?
Отец как раз вещал о своем возвращении из детского дома. Его выпустили в 38-ом. Гусарова к тому времени переехала в Москву и была отнюдь не последней фигурой в тогдашнем культурном и артистическом истеблишменте. Кажется неправдоподобным, что шестнадцатилетний парнишка, выйдя из ворот специнтерната в богом забытом прикамском городке, смог вспомнить и разыскать добрую тетю, которая давным-давно приютила его на несколько месяцев после ареста родителей. Маловероятно, не правда ли? Впрочем, таких нестыковок в его рассказе хватает.
Честно говоря, я никогда не пробовал удостоверить те или иные детали папашиных воспоминаний. Гусарова умерла в середине пятидесятых, еще до моего рождения; маму отец вогнал в гроб прежде, чем я вырос достаточно, чтобы задавать подобные вопросы; я никогда не встречал отцовских друзей или родственников — да и существовали ли такие в природе? Спрашивать было абсолютно некого. Самого отца я видел крайне редко: сразу после маминой смерти он протащил меня сквозь строй интернатов и военных училищ прямиком в отдаленный степной гарнизон. А потом… — потом суп с котом.
Я попробовал спрятаться наверху, но голос папаши разносился по всему дому. Оставалось лишь одеться и выйти на улицу, под дождь. Дойдя до машины, я постоял перед нею, перебирая ключи в кармане плаща. Поехать? Но куда? Зачем? Тем не менее сама возможность сесть за руль и отправиться куда глаза глядят подействовала утешающе. Утешающе? — Я удивился этой мысли. С чего это вдруг мне понадобилось утешение? Неужели разбередили душу по десятому разу услышанные небылицы? Но почему именно сейчас?
Это все она. Она. Ее странный, неестественный интерес к россказням старого маразматика словно бы переводил их в разряд действительно бывшего, серьезного, требующего реакции, оценки, отношения. «Нет, не поеду, — решил я. — Пройдусь, пожалуй.» Дождик прекратился, над холмами висели в безветрии низкие облака, в ущелье оседал ветхий реденький туманец. Плохая погода, непривычная. Скорей бы уж солнце вернулось.
Дождя здесь ждут долго, призывают молебнами, тоскуют в метеорологических прогнозах, но когда он, сжалившись, приходит, то радуются вынужденно, лицемерно. Так празднуют получение разрешения на дорогостоящую врачебную процедуру — неприятную, но необходимую для жизни: хорошо, что дали! — хотя, если вдуматься, ничего хорошего в самой процедуре нет, кроме вожделенной ее бесплатности. Вот и я не заметил, как стал таким же. Скучаю по солнцу, по небу, по синеве, даже по жаре этой чертовой. О, опять зарядил…
Удивительно, что я чувствую себя дома именно здесь. Всегда был далек от всяких сионистских штучек, и вот… Генетическая память, как не преминул бы заметить мой босс Эфи Липштейн. На самом-то деле у меня никогда не было дома. Папаша позаботился. Он лишил меня матери, семьи, домашнего уюта. Не странно ли, что при этом он — единственный, кто представляет для меня сейчас дом и семью? Наверное, поэтому мне так не хочется лишиться еще и этого сумасшедшего старика. Ведь тогда я останусь совсем один. Да-да, я помню: не надо бояться одиночества. Но и стремиться к нему тоже не следует.
Интересно, что он чувствовал тогда, когда вышел за ворота детприемника, оставив позади десять ужасающих лет и моего тезку — обожаемого Карпа Патрикеевича Дёжкина? Светило ли ему солнце, падал ли снег? Утром ли это происходило или в полдень? Что он уносил с собой, кроме фотографии низколобого звероподобного благодетеля, почтившего когда-то своим августейшим вниманием его тощую мальчишескую попку? Кроме фотографии и ненависти… и какой она была в тот момент, эта ненависть? Еще молодой, не оформившейся, плохо сформулированной и оттого недостаточно острой, или уже тогда — ослепительно яркой и всепоглощающей, как теперь?
Как он ухитрился найти Анну Петровну? А может быть, это она его нашла — нашла и вытащила, когда это стало возможным? Я никогда не пытался выяснить… В следующий раз отца взяли зимой сорок первого, перед войной, с первого курса геологического факультета. Значит, судьба подарила ему целых три года нормальной жизни — и не просто нормальной, а такой, какая и не снилась подавляющему большинству жителей, пленников, рабов тогдашнего обожаемого режима, низколобого и звероподобного, как Карп Патрикеевич.
Он, должно быть, попал прямиком в московскую элиту, в просторную квартиру с прислугой, в престижную школу, а затем, как само собой разумеющееся, — в университет… Как он воспринял эту перемену? Не со стыдом ли предателя заветных дежкинских заповедей? Или наоборот — оттаял, встряхнулся, попробовал забыть ужасы детдомовской спальни и руки похотливого неандертальца — как ночной кошмар, как нечто никогда не бывшее уже хотя бы потому, что такого не должно происходить ни с кем, а с детьми в особенности?
Не знаю. Вероятнее всего первое — то есть стыд, тайное жгучее сознание, что снова пользуется не своим, а краденым, чужим, нагло отобранным у того же Карпа Патрикеевича. Потому что иначе трудно представить, как отец вынес бы вторичное сошествие в преисподнюю. А так — арест мог быть воспринят им как закономерное и справедливое наказание за воровство, даже в определенном смысле облегчение — а потому и огорчаться, собственно говоря, было решительно нечему. Почему я никогда не спрашивал его об этом? Не потому ли, что знал ответы наперед?
Я вернулся, когда Борис и его женщина уже стояли в дверях, а отец церемонно пожимал им руки. Обычно за ним такого не водилось — по всему было видно, что старик чрезвычайно доволен прошедшим сеансом. Увидев меня, Шохат отчего-то засуетился, что-то шепнул своей ассистентке. Та кивнула и вышла на улицу, оставив Бориса наедине со мной. Что такое?
— Карп, мне нужно с вами поговорить… — неловко, но решительно произнес он.
- Летать так летать! - Игорь Фролов - Современная проза
- Одинокий жнец на желтом пшеничном поле - Алекс Тарн - Современная проза
- Иона - Алекс Тарн - Современная проза
- Дрянь погода - Карл Хайасен - Современная проза
- Движение без остановок - Ирина Богатырёва - Современная проза