Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас ночь уже совсем спустилась на город. Машина едет вдоль парка Баттэри. «А Пола?» Чаплин спрашивает у Валентино, что Пола Негри думает о его желании перейти к съемкам. «Что думает обо всем этом Пола?» Валентино уходит от прямого ответа: «Кто знает, что думают женщины?»
26.
В другой версии он рассказывает ту же историю немного иначе. Он сходит с корабля, садится в машину, Чаплин с Валентино уже там, они ведут разговор как ни в чем не бывало; но тема их беседы несколько иная. В машине, которая едет своим путем (и которая в этот раз также едет вдоль парка Баттэри), Чаплин рассказывает о конкурсе, устроенном несколькими годами раньше, конкурсе двойников на национальном уровне. Там должны были выбрать лучшего двойника Чарли. Десятки кандидатов съехались туда со всех штатов, со своими костюмами, тросточками, башмаками, приклеенными усиками… Отборочные испытания состоялись в Санта-Монике, а финал — здесь, на Бродвее.
И Чаплин подводит итог, без всякого смеха:
— Я был третьим.
…
(«В последний раз ты нам говорил, что Чаплин объявил, что он оказался шестым». — «Шестым, третьим, какая разница? Почему никто никогда не видит, где самое существенное в этой истории?»)
27.
Машина ехала вдоль парка Баттэри. Внезапно нахлынувшая пышная зелень задавила его. Терезина не могла сообщить ему того, что природа порой бывает до такой степени растительной. Он решил сбежать, пока Чаплин и Валентино увлечены разговором. Америка — страна большая, его пришлось бы разыскивать целый век, нырни он в густую ночь этого парка. Он незаметно потянулся к хромированной ручке дверцы. Потом дождался замедления хода и остановки на перекрестке.
Но нет, дверца, к несчастью, оказалась закрыта.
Именно в этот момент Чаплин обратился к нему.
— Итак?
— …
— Кто вы такой?
— …
— Раз вы не являетесь ни Валентино, ни мной, кто вы? Или скорее (поскольку вопрос о его личности стоял на втором плане), кто вам платит?
Не давая ему времени ответить, Чаплин ринулся перечислять имена тех, кого он считал способным нанять паяца, чтобы навредить им, ему и Валентино: обойденные банкиры, конкурирующие продюсеры, отставленные женщины, завистливые актеры — разнородное собрание всех, кто хотел бы взять реванш, хроникеры, стряпающие газетную утку, а также друзья-шутники (в Голливуде никогда не знаешь, чего ждать, с тем же Дугласом, например, или с этим чокнутым Фатти, невозможно предугадать, какие фокусы могли прийти им на ум). Кто? Кто воспользовался отъездом Руди в Фэлкон Лэер, чтобы заставить поверить, будто он на «Кливленде», переодетый в Чаплина? Кто вздумал позабавиться, наняв продажного клоуна? И кто впутал сюда «Чикаго трибьюн»?
— Кто?
28.
— Потому что — и этого я тоже не мог знать! — на борту «Кливленда» находился редактор «Чикаго трибьюн», тот, кто хотел запятнать Руди, немного позже, после выхода «Сына шейха». Вы помните эту бумажонку, нет? «Почему никто не захотел утопить Руди еще несколько лет назад? Тогда бы мы избежали его импорта в Соединенные Штаты». Слово в слово. «Родольфо Гульельми, он же Рудольф Валентино, который никогда не выходит на улицу без своей пудреницы. Homo americanus, милочка!..» И тому подобные антиитальянские мерзости. Они дошли до того, что стали бесплатно раздавать экземпляры газеты при выходе из Театра Марка Стрэнда, в вечер премьеры. Так вот, этот тип, этот журналист находился тогда на борту «Кливленда». Валентино, переодетый в Чаплина — еще бы ему не воспользоваться такой удачей! (Здесь он протягивает свой стакан. И ему его, естественно, наполняют.) Тем более что Чаплин тоже числился в их черном списке: англичанин, не желавший принимать американское гражданство! И этот подбирала подбрасывает новостишку своей редакции. Главред тут же связывается с Чаплином, во-первых, чтобы проверить, а во-вторых, чтобы покруче заварить кашу: «Мне тут сообщили, что Валентино открыто смеется над вами на борту какой-то лодчонки «Гамбург Американ лайн». Чаплин, естественно, бросается к телефону и звонит Джорджу Ульману, импресарио Валентино. Ульман как с неба свалился: «Руди в море? Но он же сейчас в Фэлкон Лэер! Чарли, вы же знаете, эти его приступы одиночества!» — «Джордж, я в это поверю, только когда увижу его». — «Где вы сейчас, Чарли? Я передам ему, чтобы он вам позвонил». — «Этого недостаточно. Я желаю видеть его собственными глазами». Короче, Валентино и Чаплин встречаются и посылают общую телеграмму в редакцию «Чикаго трибьюн», чтобы они заткнули пасть своей шавке на «Кливленде». После этого они телеграфируют Польчинелли, чтобы он пригляделся ко мне хорошенько. Если он и Моразекки дорожат своими нашивками, в их интересах пресечь всяческие слухи, объяснив своим пассажирам, что я не являюсь ни Валентино, ни Чаплином. И пусть все заткнутся, а то уже в воздухе запахло судебным процессом. Что касается меня, то пусть позволят мне валять дурака как ни в чем не бывало, а по прибытии сдадут меня им, не предупреждая ни о чем полицию. Меня будет ждать машина.
29.
И вот теперь на заднем сиденье этой машины сверлящие глаза Чаплина пригвоздили его к спинке кресла:
— Итак, кто вам платит?
— Никто.
— То есть?
— …
— …
Ему пришлось объяснить им, что не только никто ему не платил, но и сам он был пока никем. К своему собственному удивлению, он вот так, с места в карьер, начал прямо перед ними «разрабатывать сценарий, который должен был бы зажечь кинематографическое воображение Чаплина и Валентино». Он стал рассказывать им, несомый нахлынувшим потоком идей и исторической правды, трагедию кочующего кинооператора, задержанного и казненного в Терезине. То была неплохая мысль: Чаплин вспомнил о том парнишке, который ушел из «Мютюэль фильм корпорэйшн», захватив с собой «Мотиограф 1908» и дюжину его фильмов — как, бишь, его звали-то? — превосходный был оператор, да, латиноамериканец, да, раздувший однажды большой скандал у Кофилда, который предупредил всех шерифов региона («все-таки 216 долларов, Мотиограф“-то!»).
— Это было как раз перед моим уходом из Первой национальной, — вспоминал Чаплин. — Так он, значит, отправился в Латинскую Америку? Он был прав: «It will be mailed to you absolutely free»[32] — гласил рекламный лозунг «Мотиографа»… Так где вы его встретили?
— В Терезине.
Он рассказал им, что оператор скончался у него в доме, преследуемый политотделом полиции, где его приняли за опасного пропагандиста.
— Я же был никем, каким-то никому не известным цирюльником, и им бы и остался, если бы этот человек, этот оператор, погибший под пытками, не умер у меня на руках.
У него не хватило духу отдать его на растерзание этим костоправам. О, вовсе не из политической заносчивости, нет, в Терезине, если вы не хотели кончить пригвожденным за ноги к столбу на центральной площади, вы не совались в политику. Только вот когда умирающий показал ему «Иммигранта», «первый фильм, который я когда-либо видел в своей жизни, кинематограф стал моей религией!» Он, которого иезуит в детстве готовил Богу, а цирюльник-гарибальдиец в юности прочил революции, он, обретя свою истину, посвятил себя кинематографу. И вот кинооператор — «ангел моего Благовещения!» — прежде чем испустить последнее дыхание у него на руках, стал умолять его отправиться в его родной поселок, найти его жену с детишками, отдать им немного денег, которые ему удалось заработать для них… Именно это он и сделал, представьте себе, он сложил свои инструменты цирюльника, закрыл лавочку, взял свой посох странника, пересек плавящийся континент, отыскал поселок оператора, убогую землянку, женщину с детьми, из которых один еще грудничок (он заметил in extremis[33], что этот последний никак не мог быть от оператора, «дело в сроках», но Чаплин и Валентино, казалось, были тронуты этой картиной голодного младенца, прильнувшего губами к истощенной груди. «Тогда я быстро поправился, сказав, что ребенок был последним сыном Долорес, сестры оператора, которая накануне умерла от тифа»), он подробно описал вспухшие животы остальных детей, выступающие ребра кормящей матери, земляной пол хибары, знойное молчание солнца и затем перешел к «заливистому смеху на тысячи тонов», который ему все-таки удалось вызвать у них, когда он стал показывать им «Иммигранта», при этом он не преминул заметить, что по достоинству оценил магию кино и гений сеньора Чаплина, которому удалось насытить голодных, всего лишь «заставив плясать тарелки у них на глазах!» Именно кино сеньора Чаплина оказывалось «пищей для души, которая удовлетворяла и аппетит тела!»
— Я никогда еще не говорил с таким воодушевлением. Даже за столом Моразекки!
Представьте себе его ошеломление, когда Чаплин бесцеремонно прервал его: