знаете этого бедного пса? — спросил он меня. — Вы, наверное, из тех, что прибыли сюда с командиром эскадры Мочениго? Просто чудо, как этот Сириус уцелел, не правда ли, синьор офицер?»
Я попросил его объясниться. Он рассказал мне, что на другой день после пожара в замке, когда рано утром он из любопытства подошел к развалинам, ему послышался какой-то заглушенный вой, словно доносившийся из-под нагромождения камней. Ему удалось расчистить каменную груду, и он высвободил бедного пса из дыры, случайно образовавшейся, когда обрушились стены и башни, засыпав собаку, но не раздавив ее. Животное еще дышало, но одна лапа его попала под большой камень и сломалась. Пастух приподнял камень, унес с собой борзого, лечил его, и тот поправился. Старик признался мне, что прятал собаку, так как боялся, чтобы ее не отняли у него люди с венецианских кораблей. А он очень привязался к псу.
«И не так уж из-за него самого, как в память его хозяйки, — добавил он.
— Она была такая добрая и красивая и часто оказывала мне помощь в моей нищете. Никак не избавиться мне от мысли, что погибла она не от несчастного случая, а от чьей-то злой воли! Но, пожалуй, — добавил еще старый пастух, — не очень-то благоразумно для старика говорить о таких вещах даже теперь, когда на острове нет гарнизона, замок разрушен и берега пустынны».
— Однако говорить об этом необходимо, — каким-то изменившимся голосом произнес Морозини; он был так взволнован своими мыслями, что прервал рассказ Эдзелино. — Но необходимо говорить не просто на ветер, лишь по подозрению, ибо это еще серьезнее и еще гнуснее, если только такое возможно, чем все прочее.
— Надо полагать, — вмешался следователь, — что у графа Эдзелино имеются доказательства в поддержку всего им сказанного. Пусть он продолжает свой рассказ, не смущаясь никакими замечаниями, от кого бы они ни исходили.
Эдзелино подавил вздох.
— Я взял на себя, — сказал он, — очень трудную задачу Когда правосудие не в силах исправить совершенное зло, дело его полно горечи и для того, кто его отправляет, и для того, кому оно оказывается. Тем не менее я доведу свой рассказ и исполню свой долг до конца. Я засыпал старого пастуха расспросами, и он рассказал мне, что когда синьора Соранцо жила в Сан-Сильвио, он видел ее довольно часто. На склоне горы у него был клочок земли, на котором он выращивал цветы и плоды. Он относил их синьоре, получая за это щедрое вознаграждение. Он видел, что она тает на глазах, и не сомневался, судя по разговорам замковых слуг, что супруг ее относится к ней с ненавистью или, во всяком случае, с пренебрежением. В день, предшествующий пожару старик опять приходил к ней; она выглядела лучше, но была очень возбуждена. «Послушай, — сказала она старику, — этот ларчик ты снеси лейтенанту Медзани» И она взяла со стола бронзовую шкатулочку и почти что сунула ее ему в руки. Но затем тотчас же взяла обратно и, словно переменив намерение, сказала «Нет, может быть, за это тебе пришлось бы поплатиться жизнью. Не надо. Я найду какой-нибудь другой способ». И она отпустила его, поручив ему только пойти и передать лейтенанту, чтобы он без промедления пришел к ней. Старик выполнил поручение. Он не знал, явился ли лейтенант к синьоре Джованне по ее приказу. На следующий день пожар уничтожил башню, а Джованна Морозини погибла под ее развалинами.
Эдзелино умолк.
— Это все, что вы можете сообщить, синьор граф? — спросил следователь.
— Все.
— Можете ли вы предъявить доказательства?
— Я пришел сюда, не похваляясь тем, что могу предъявить доказательства истины. Я хотел только изложить правду, какова оно есть, какова она во мне. Уверившись в преступлениях Орио Соранцо, я вовсе не собирался привлечь его к суду этого трибунала. Возвратившись в Венецию, я хотел только изгнать его из моего дома, из моей семьи и передать его судьбу в руки адмирала. Вы потребовали, чтобы я рассказал то, что знаю, — я это сделал. Я готов клятвенно подтвердить это перед всеми и против кого угодно. Орио Соранцо может утверждать противное, он вполне способен присягнуть в том, что я солгал. Ваша же совесть рассудит и ваша мудрость решит, кто из нас двоих, я или он, обманщик и подлец.
— Граф Эдзелино, — сказал Морозини, — Совет Десяти оценит ваши показания, как найдет нужным. Что касается меня, то я не могу быть судьей в этом деле, и как ни мучительны мои личные впечатления, я сумею воздержаться от их высказывания, раз обвиняемый находится в руках правосудия. Однако я должен действовать в некотором смысле как его защитник до тех пор, пока вы не сможете лишить меня мужества это делать. Вы высказали и другое обвинение, о котором мне даже тягостно напоминать, столько оно возбуждает во мне горьких воспоминаний и горестных чувств. Несмотря на то, что вы только что сказали, я должен спросить вас, имеете ли вы хоть какое-нибудь доказательство злодеяния, жертвой которого якобы пала моя несчастная племянница?
— Прошу позволения ответить благородному Морозини, — сказал Стефано Барболамо, вставая, — ибо это моя обязанность. Это по моему совету и настоянию, более того — под мою гарантию, граф Эдзелино рассказал то, что узнал от старого пастуха с Курцолари. Разумеется, вне связи со всем прочим это мало что доказывает, но дальнейшее следствие установит, что обстоятельства эти весьма важны. Я прошу, чтобы в протоколе занесено было все изложенное графом Эдзелино и чтобы допрос свидетелей продолжался.
Судья сделал знак, и одна из дверей открылась. Лицо, которое должны были ввести, несколько замешкалось. Когда же оно появилось, Орио внезапно сел, — он не мог устоять на ногах.
Это была Наам. Доктор с величайшим вниманием смотрел на Орио.
— Поскольку ваши превосходительства переходят к допросу третьего свидетеля обвинения, — сказал Барболамо, — я прошу дать мне возможность сообщить суду об одном недавно имевшем место обстоятельстве, которое, несомненно, распутает весь клубок этого дела. Именно из-за этого обстоятельства и я стал в течение последних нескольких дней противником обвиняемого.
— Говорите, — сказал судья. — Заседание это посвящено установлению обстоятельств дела, и мы призываем всех давать любые показания.
— Позавчера, — сказал Барболамо, — мессер Орио Соранцо, к которому, равно как и к его сообщнице, я в течение ряда дней допускался в качестве врача, заявил мне о своем глубочайшем отвращении к жизни и умолял меня достать ему яда, для того чтобы — так он говорил — он мог избежать медленной казни, во всяком случае не подобающей патрицию, если ложь и ненависть восторжествуют над правом и