Екатерина Васильевна умирать не собиралась, а Андрей Львович, ознакомившись с наставлением, пришел в ярость, кричал: «Это подлость, подлость! Он же обещал мне хранить тайну!» Андрея Львовича можно понять, как и его отца, полагавшего, что такого рода обещания дают здоровым, а не обезумевшим людям, и делавшего всё, чтобы предотвратить «преступление». Сын в гневе написал отцу оскорбительное письмо, где безудержно его отчитывал. Лев Толстой письмо разорвал.
И тем не менее вопреки логике: «Удивительно, почему я люблю его. Сказать, что оттого, что он искренен, правдив, — не правда. Он часто неправдив (правда, это сейчас видно). Но мне легко, хорошо с ним, люблю его. Отчего?» Правда, через пять лет будет писать о борьбе «с отвращением к нему» и, преодолевая с трудом это чувство, почти заклинает себя: «Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа Божия (но она есть, помни)». Запись в так называемом «Дневнике для одного себя» от 29 июля. Помнить осталось недолго — всего несколько месяцев.
Андрей Львович ненамного пережил отца. После очередного и очень затянувшегося кутежа (три дня безумствовал) он тяжело заболел и вскоре скончался. Хоронили его в Петербурге пышно и торжественно (отец этого, конечно, не одобрил бы, но сын был верноподданный, консервативных взглядов, православный, со взглядами Льва Толстого согласовывать свою жизнь не собирался). Среди провожавших было много женщин, хор, цыган. Венки от великого князя Михаила Александровича и от великой княжны Ольги Николаевны. Прекрасный хор в соборе. Последнее земное убежище: Никольское кладбище Александро-Невской лавры.
«Милая, несчастная сестра» и бывшая губернаторша умрет гораздо позже — в 1959.году. Сын Илья, унаследовавший от Андрея Львовича многие привычки, эмигрирует в Америку, где, став вице-президентом Толстовского фонда, будет деятельно помогать своей тете — Александре Львовне.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ УХОД
«Хаджи-Мурат»
Над повестью «Хаджи-Мурат» Толстой работал долго: с 1896 по 1904 год. Работал полосами, урывками, на несколько лет однажды отодвинув в сторону. Одновременно и параллельно писал и публиковал трактаты, статьи, обращения, а также художественные произведения («Воскресение», «Живой труп», «Отец Сергий», «Фальшивый купон»). Это были и срочные сочинения, злободневные, и не очень. «Хаджи-Мурат» был, пожалуй, самой несрочной и самой художественной работой, которой он особенно дорожил. Сколько бы ни «стыдился» Толстой своей «слабости», его неодолимо влекло к «пустякам», отвязаться от «эстетического» наваждения или удовлетвориться очередной более или менее сносной редакцией повести он не мог. Даже доведя работу над «Хаджи-Муратом» до художественного уровня «Отца Сергия», он, по его собственным словам, положив повесть в ящик, просто сделал передышку, вынужденный антракт — перед последним и решающим штурмом, точное время которого предсказать было невозможно. Положительно, «Хаджи-Мурат» был любимым детищем писателя, и выпустить его в свет он хотел в зрелом возрасте и одетым с иголочки. Не очень любил распространяться о повести, темнил, уклоняясь от ответов на вопросы заинтересованных лиц из мира журналистики. Не торопился. Жаль было расстаться с произведением, которое не-только «потихоньку от себя» писалось, но и во многом для себя. Со временем Толстой так сроднился с повестью, что, устояв перед частыми уговорами как Черткова, так и Софьи Андреевны, законсервировал рукопись, распорядившись опубликовать ее после смерти. Не всё же при жизни публиковать, надо кое-что и после нее оставить.
Сохранилось одно прелюбопытное воспоминание Павла Бирюкова, относящееся к 1905–1906 годам: Толстой, сконфузившись, шепотом, чтобы никто не слыхал, приблизившись к нему заблестевшими глазами, сказал: «Я писал „Хаджи-Мурата“». И сказал это «тем тоном… каким школьник рассказывает своему товарищу, что он съел пирожное. Он вспоминает испытанное наслаждение и стыдится признаться в нем». Возможно, здесь биограф Толстого допустил хронологическую неточность: следов столь поздней «подмалевки» в повести нет. Но хронологическая точность здесь не так уж и важна. Главное — ярко передано отношение Толстого к повести: любимая игрушка, что-то необыкновенно важное и сугубо личное, как счастливые и всегда памятные мгновения детства.
Между тем замысел и художественное построение повести родились сразу же — из знаменитой дневниковой записи 19 июля 1896 года:
«Вчера иду по передвоенному черноземному пару. Пока глаз окинет, ничего, кроме черной земли, — ни одной зеленой травки. И вот на краю пыльной, серой дороги куст татарина (репья), три отростка: один сломан, и белый, загрязненный цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, черный, стебель надломлен и загрязнен; третий отросток торчит вбок, тоже черный от пыли, но всё еще жив и в середине краснеется. Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как-нибудь, да отстоял ее».
Самое первое название повести «Репей». Куст татарина (репья) из дневника перекочевал в ее пролог. Встрече с «татарином» предшествует описание лугов самой середины лета, с подробным «реестром» цветов этого времени, увиденных глазами человека, влюбленного в природу и хорошо ее знающего, который не может удержаться и не набрать большой букет цветов. К изысканному букету (своего рода икебана по фантазии Толстого) ему вдруг пришло в голову присовокупить малинового «татарина», затаившегося отдельно, в канаве. Затея оказалась плохой: «татарин» не пожелал стать частью букета, сопротивлялся изо всех сил, предпочтя гибель эстетической неволе. Оставалось с сожалением отбросить истерзанный и увядший цветок в сторону. С сожалением и восхищением: «Какая, однако, энергия и сила жизни… Как он усиленно защищал и дорого продал свою жизнь».
Далее следует описание черноземного вспаханного поля, восходящее к дневниковой записи, развернутой и превращенной в символическую картину всеобщего опустошения, всюду вносимого в природу деятельностью человека: «Экое разрушительное, жестокое существо человек, сколько уничтожил разнообразных живых существ, растений для поддержания своей жизни». Единственным признаком жизни на этом черном мертвом поле был кустик непокорного, дикого «татарина», ставшего символом борьбы-сражения, жестокой схватки на смерть: «Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он всё стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братий кругом его».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});