выходы («выход» — название дани, которую платили русские князья ордынским ханам. —
Н. Б.) серебра и в ординские протори, и что есмь посылал киличеев (послов. —
Н. Б.) своих ко царем к Кичи-Маметю и к Сиди-Ахметю, а то ти мне, брате, отдати по розочту, по сему нашему докончанью», — настаивал Василий II (6. 107). Утаивание части ордынского «выхода», тайные сношения с татарами за спиной великого князя — все эти грешки Шемяки как-то не вяжутся с образом благородного рыцаря, борца за свободу, каким рисуют буйного Юрьевича некоторые историки.
Как обычно, договор был украшен заверениями во взаимной любви и верности. «Быти ти, брате, со мною, с великим князем, везде заодин, и до своего живота (то есть до конца жизни. — Н. Б.). А мне, великому князю, быти с тобою везде заодин, и до своего живота. А кто будет, брате, мне, великому князю, друг, то и тебе друг. А кто будет мне, великому князю, недруг, то и тебе недруг… А добра ти мне, великому князю, хотети во всем, везде. А мне, великому князю, тобе хотети везде, во всем добра» (6, 107).
Князья целовали крест и клялись в верности с таким трудом достигнутому соглашению. Потом, на пиру, они пили за здравие друг друга и желали друг другу всяческих успехов. Должно быть, каждый из них был в тот момент искренен и чист в помыслах. Но время шло — и мало-помалу накапливались новые обиды, множились долги, закипала злоба. Досада на ближнего незаметно переплавлялась в ненависть. И все эти страсти и страстишки плескались дурманящим зельем в тяжелых серебряных кубках, плясали перед отяжелевшим взором в тусклом свете догоравшей свечи…
А там, за слюдяными оконцами островерхих теремов, за хмурыми заборолами городских стен, лежала печальная снежная пустыня. До самого окоема тянулись немые леса, в которых терялись едва приметные нити дорог. Лишь кое-где чернели убогие деревеньки. Тонули в сугробах тяжелые т-бы, где теплилась жизнь, топилась печь, мерцала под иконой трепетная лампадка. Там, в избах, в вечном страхе и безысходной нужде копошились те, о ком молчат пожелтевшие страницы манускриптов, о ком не напомнят потомству горделивые надписи на белокаменных саркофагах. Жизнь этих людей, обычно именуемых крестьянами, была до неразличимости слита с жизнью природы. Об их несчастьях и массовой гибели монах-летописец писал с тем же эпическим спокойствием, как и о стихийных бедствиях.
В то время как обитатели дворцов корчились в муках неудовлетворенной алчности или уязвленного честолюбия, жители снежных пустынь страдали от нестерпимого голода и холода. Вся первая половина XV века выдалась на редкость тяжелой для них. Бедствия шли волна за волной: татары, мор, усобица, голод, опять татары, опять голод… И каждая уносила в океан вечности тысячи и тысячи жертв. Новая волна нахлынула в 1442–1443 годах.
Под 6950 годом от Сотворения мира (1 сентября 1441— 31 августа 1442 года) в Никоновской летописи — унылый перечень бедствий. «Та же зима бысть люта зело, и мрази велии нестерпимый, и много скотом и человеком зла сотворися. Тоя же весны быша громи велицы и млънии страшни, и ветри и вихри велицы, и бысть страх на всех человецех. Тоя же весны бысть отзимие (мороз со снегом после продолжительной оттепели. — Н. Б.), и паде снег велик и паки соиде, и възсташа ветри, и быша мрази мнози и ветри велици, и бысть скорбь многа в людех. Того же лета бысть жито дорого» (20, 42).
Под следующим, 6951 годом (1 сентября 1442 — 31 августа 1443 года) — новые жуткие картины этих словно проклятых Богом лет в Ермолинской летописи: «Та же зима была студена, а сено дорого, а во Тфери меженина (нехватка хлеба. — Н. Б.); и пришло в Можаеск голодников много, и князь велел был их кормити, они же хотели и пристава самого свести; и с тех мест почали с голоду мерети, и наклали их 3 скуделницы (общие могилы. — Н. Б), да хлебника мужика сожьгли в Можаисце же с женою, а он люди ел, душ пятьдесят и малых и великих потерял» (29, 151).
Можайские нравы даже в эти жестокие времена отличались какой-то особой свирепостью. В 1443 году местный князь Иван Андреевич, известный переменчивостью своих политических пристрастий, за какое-то неизвестное пресчупление упрятал в темницу своего боярина Ивана Андреевича вместе с детьми, а жену его сжег на костре (29, 151).
В Новгороде горожане страдали от участившихся пожаров, вспыхивавших то тут, то там с подозрительным постоянством. В суматохе пожара лихие люди растаскивали вынесенное из горящих домов добро. Обезумевшие от горя погорельцы принялись хватать на улице всяких бродяг и бросать их в огонь, как обычно казнили поджигателей. «Тогда же от скорби тое пожаръные (то есть пострадавшие от пожаров. — Н. Б.) новогородцы поимаша многих людей напрасно, глаголюще: «Вы зажигаете, втайне ходяще, корысти ради своея, и таковы беды и напасти сотвористе!» И тако многих христиан на огне сожегоша, а иных в Волхов с мосту сметаша, а иных камением побита» (29, 42).
Жестокостью тянуло и из Степи, где одряхлевшая Золотая Орда, словно издыхающий дракон, вдруг испускала языки дыма и пламени. В 6950 году (1 сентября 1441 — 31 августа 1442 года) «приходиша татарове Болшиа Орды на рязаньскиа украйны (окраины. — Н. Б.) и много зла сотвориша и отъидоша с полоном» (20, 42). Пограбивший рязанские земли татарский «царевич» Мустафа, не зная, что делать с большим количеством пленников, решил продать их самим же рязанцам. «Рязанци же выкупиша своих плененных у татар» (20, 61). Однако вскоре Мустафа вновь прислал в Рязань своих людей с неожиданной просьбой: разрешить его отряду перезимовать в Рязани. «Мустафа же паки прииде в Рязань на миру, хотя зимовати въ Рязани; бе бо ему супротивно на Поли, а Поле все в осень пожаром погоре, а зима люта и велми зла, и снези велици и ветри и вихри силни. И того ради миром прииде в Рязань и хоте зимовати в Рязани нужи ради великиа». Рязанцы, поразмыслив, впустили «царевича» в город. Очевидно, они надеялись, что в будущем тот отплатит им добром за добро.
Между тем в Москве узнали о рязанских событиях. Василий II решил воспользоваться бедственным положением татар и покончить с ними. Из Москвы на Рязань выступило войско под началом воевод князя Василия Оболенского и боярина Андрея Федоровича Голтяева. Великий князь придавал походу большое значение и потому отправил против Мустафы весь цвет своего воинства — «двор». Узнав о приближении московского войска, рязанцы велели татарам покинуть город. Отряд Мустафы встретил