Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобною рокотливою речью, произнесенною с европейской корректностью, профессор гремел на концертах. И утром, за подкрепляющим мокко, он повторял мимоходом горячие фразы, готовя свое выступленье. Хвалили его красноречие. И верили те, кому выбор был или на фронт, или в отдел пропаганды, что выбор их волен.
— Святыню демократизма, — бормочет в седые усы, разворачивая газету, — брум… брум… мы не выдадим…
А в газете на первой странице:
«ПО ПРИКАЗУ ЗА НОМЕРОМ 118
БЫЛИ ПОДВЕРГНУТЫ ТЕЛЕСНОМУ НАКАЗАНИЮ:
Рядовой Ушаков, 25 ударов — за неотдание чести.
Рядовой Иван Гуля, 30 ударов — за самовольную отлучку.
Рабочий Шведченко, 50 ударов — за подстрекательство к неповиновению.
Рядовой Тайкунен Олаф, 50 ударов — за хранение листовки, без указания источника ее распространения.
Рядовой Мироянц Аршак, 25 ударов — за неотдание чести.
Рядовой Казанчук Тарас, 30 ударов — за самовольную отлучку…»
…Привычно скользят глаза по первой странице газеты. Перечислению конца нет. Лист поворачивается, пепел стряхивается концом пальца на блюдце.
«Мы не выдадим на растерзание святыню демократизма, мы — аванпост будущей русской свободы», — додумывает профессор свое выступление на концерте.
Глава двадцать пятая
МИТИНГ
По слякоти шла, выбирая места, где посуше, фигурка в платке. Мы с нею расстались давно, и она, за магическим кругом повествовательной речи, проделывала от себя свою логику жизни: сжимала в бессилье ручонки, упорствовала, норовила пробиться сквозь стену.
Кусю выбросили из гимназии. Защитник ее, математик Пузатиков, умер. Вдова-переписчица все же ходила к директору, кланялась:
— Нынче как же без образования? Дороги закрыты, а она девочка скорая, схватывает на лету, книги так и глотает. Куда ж ей?
Но директор назвал вдову-переписчицу теткой.
— Вы, тетка, следили бы, чтоб не сбивалась девчонка. Против нее восстают одноклассницы, доходило до драки. Мы беспощадно искореняем политику. Учите ее ремеслу, да смотрите, чтоб эта девица не довела вас до тюремной решетки.
— Благодарю за совет, — сказала сурово вдова и ушла, не оглядываясь, с яростным сердцем.
А Куся утешила мать, чем могла: урок раздобыла — немецкий язык раз в неделю долговязому телеграфисту. И бегала по вечерам в дырявых ботинках за Темерник, на окраину Ростова — там собирались товарищи.
За Темерником на окраине, носом в железнодорожную насыпь, стоял деревянный домишко. Щели, забитые паклей, все же сквозили. Жил там Тишин Степан Григорьевич, отставной управский курьер, а потом типографский наборщик. Как ослабели глаза у Степана Григорьевича, стал он ходить по хуторам книгоношей. Не выручал и на хлеб: хутора покупали разве что календарь да открытку с лазоревым голубем, в клюве несущим конверт. И пришлось Степану Григорьевичу примириться с даровым куском хлеба. Жена, помоложе его, и дочь от первого брака служили на фабрике — одна в конторе, другая коробочницей в отделенье. Кормили его. Полуслепой, с голубым, слишком сияющим взором, седенький, старенький, был он начитанным стариком и мудреным.
Водился же не со старыми, а с молодежью. Дочь, как со службы вернется, читала ему ежедневно газету. Тишин выслушает и загорится ответить. Бывало, при лампе нетвердой рукой нанесет свой ответ на бумагу, глядя поверх ее. Строчки кривы, буквы враскидку.
— Разберут ли? — сомнительно спрашивает.
— Разберут, — отвечают ему, чтоб утешить.
А он пишет и пишет.
И часто в старом конверте со штемпелем городской ростовской управы получали сотрудники «Приазовского края» длиннейшие письма. Неразборчивые, перепутанные, как на китайской картинке, буквы шли вверх и вниз не по строчкам. Смеялись сотрудники, не умели прочесть смешную бумажку. Так бросают иной раз зерно в написанном слове, и летит оно с ворохом вымысла городской ежедневною пылью мимо тысячи глаз и ушей, пока не уляжется где-нибудь, зацепившись за землю. Облежится, набухнет, чреватое жизнью, просунется ножками в почву, а головкою к солнцу. И уже зацветает росток, в свою очередь дальнюю землю обсеменяя по ветру.
Суждено было лучшим мыслям Степана Григорьевича многократно лежать погребенными в редакционной корзине. Голова с сильным лбом, крепко выдавшимся над седыми бровями, широкодумная, ясная, думала в одиночку. Но бойкий мальчишка, составлявший обзор иностранной печати, бегал за помощью к Якову Львовичу; однажды и он получил таинственный серый конверт и ради курьеза понес его по знакомым.
Яков Львович при лампе разобрался в каракулях. Издалека, не по адресу, крючками, похожими на иероглифы, летело к нему на серо-грязной бумаге близкое слово. Вычитав адрес, пошел он к Степану Григорьевичу на дом.
Как надобно людям общенье! Друг другу они нужнее, чем хлеб в иные минуты. Целые залежи тем отмирают в нас от неразделенности, и без друга стоит человек, как куст, на корню усыхая. Когда же раздастся вблизи знакомое слово, душа встрепенется, еще вчера сухостой, а нынче, как померанец, засыпана цветом. Забьются в тебе от общенья родниковые речи. И говоришь в удивленье: опустошало меня, как саранча, одиночество!
— Нужны, нужны, родимый, человек человеку, — сказал старик Тишин, — погляди-тко, в природе разная сила, газовая иль там металлическая, тягу имеет к себе подобной. Так неужто наш разум в тяготенье уступит металлу? Я вот слеп, сижу тут калекой, а летучею мыслью проницаю большие пространства. Зашлю свое слово на писчей бумажке, да и думаю: нет резону, чтоб против целой природы сила пытливой мысли не притянула другую.
— Откуда у вас эта вера в грядущее, Степан Григорьевич?
— А ты попробуй-ка жить лицом к восходу, как цветенье и травка. Дождь ли, облачно ли, а уж злак божий знает: встанет солнце не иначе как с востока. Молодежь — она так и живет: по ней, как по конпасу, виден путь исторический.
Обрадовался старик собеседнику, разговорился. До самого вечера сидели они у окошка. А вечером понабралось в светелку с предосторожностями горячего люду: студентов Варшавского, а ныне Донского университета,[22] железнодорожников, девочек с курсов и с фабрики, партийных людей, в подполье отсиживавших промежуток своих поражений. Было чтенье, потом разговоры. Яков Львович узнал о гибели Дунаевского, о смерти Васильева, в морозных степях под шинелькой наспавшего себе горловую чахотку. Был у Якова Львовича теперь угол, куда уходил он от осенней бессмыслицы жизни.
Вот туда поздним вечером, кутаясь в шаль и выбирая места, где посуше, и торопилась подросшая Куся.
Много было в светелке народу, на этот раз больше, чем прежде. Выходя на крыльцо покурить, каждый зорко выглядывал в осеннем тумане иных следопытов, нежелательных для собранья. Но место глухое, за железнодорожного насыпью, мокрое, мрачное, служит хорошим убежищем, не навлекая ничьих подозрений.
Кусю встретил студент-первокурсник Десницын, недавно вернувшийся в город и теперь ведший тайно работу средь студенческих организаций. Дело было сегодня серьезное, требовало обсуждения. Вокруг стола закипела беседа.
— Вам хорошо говорить, товарищ Десницын, — ораторствовал небольшой полный студент, снискавший себе популярность, — вы ничего не теряете. Я же считаю, что всякое выступление сейчас бессмыслица, если не тупость. Студенчество хочет учиться; в нем преобладают кадеты, солидный процент монархистов. Такого студенчества, как у нас, Россия не помнит. Не то что забастовать, а попробуйте только созвать их на сходку.
— Тем более, — начал Десницын, — такую мертвую массу расшевелить можно только событием. Помилуйте, мы студенты, мы единая корпорация на весь мир, и нашего брата, студента, избили в Киеве шомполами до бесчувствия; и мы это знаем, снесем и будем молчать! Русский студент, когда же бывало, чтоб ходил ты с плевком на лице и все, кому только не лень, плевотину твою созерцали?
— Гнусный факт, — вступилась курсистка с кудрявой рыжей косою, — будет позором, если донское студенчество не отзовется. В Харькове, в Киеве был слышен голос студента по этому поводу.
— Ревекка Борисовна, вот бы вам и попробовать выступить, — ехидно воззрился полный студент. На шее его, как у лысого какаду, прыгал шариком розовый зобик.
— Не отказываюсь, — сухо сказала курсистка.
Куся подсела к ней, обняв ее нежно за талию.
— Спасибо за мужество, товарищ Ревекка, — через стол протянул ей руку Десницын, — поверьте мне, чем бессмысленней вот такие попытки с точки зрения часа, тем больше в них яркого смысла для будущего. Если бы наши коллеги в мрачную пору реакции слушали вот таких, как милейший Виктор Иваныч (он бровью повел в сторону полного оппонента), то мы не имели бы воспитательной силы традиций. Грош цена демонстрации, когда масса уже победила, когда каждый Виктор Иваныч безопасно может окраситься в защитный цвет революции.
- Прыжок - Мариэтта Шагинян - Советская классическая проза
- Рождение сына - Мариэтта Шагинян - Советская классическая проза
- Приключение дамы из общества - Мариэтта Шагинян - Советская классическая проза
- Пушкин на юге - Иван Новиков - Советская классическая проза
- Казачка - Николай Сухов - Советская классическая проза