Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В письме к Дине Борис прямо говорит о том, что любовь к Наталье не отменяет его любви к ней, а напротив, делает это чувство еще более глубоким:
…любовь к Наташе вовсе не столкнулась в моем сердце с любовью к тебе, а выросла совершенно параллельно, как прекрасные и неуловимо разные вещи. Я люблю тебя больше, а не меньше прежнего, уже потому, что моя способность любить и сочувствовать сейчас во много раз увеличилась, но любовь моя к Наташе не пугает, не мучает и не раскаивается за мою любовь к тебе, и обе — на всю жизнь[164].
Иными словами, если Дина репрезентирует смерть, а Наталья — жизнь, то обе они ему необходимы одновременно: жизнь не побеждает смерти, но существует как бы параллельно ей, постоянно борясь с ней, но никогда не одерживая окончательной победы. Если рассмотреть ситуацию в «абсурдистской» перспективе, то ее можно описать формулой, которую использует персонаж хармсовского «случая» под названием «Сундук»; этот «человек с тонкой шеей» хочет увидеть борьбу жизни и смерти и для этого забирается в сундук. В тот момент, когда ему начинает казаться, что он уже умер, он вдруг обнаруживает себя на полу в своей комнате, но при этом больше не видит сундука. Резюмируется ситуация следующим образом: «Значит, жизнь победила смерть неизвестным для меня образом»[165]. Двусмысленность фразы соответствует неоднозначности самой ситуации, когда персонаж как бы застревает между жизнью и смертью. В случае Поплавского нужно только заменить глагольное время с прошедшего на «вечное» настоящее: жизнь побеждает смерть.
Характерно, что Поплавский часто использует слова с приставкой «полу»; например, 23 сентября 1935 года, за две недели до смерти, он записывает в дневник:
Три дня отдыха, три дня несчастий — полужизни, полуработы, полусна. <…> Муки, мании преследования — мании величия, планы равнодушия и мести, тотчас забытые, темные медитации, сквозь гвалт и топот дома, при сиротливо открытой двери на по-осеннему тревожно-яркое небо. Черные ужасы с шомажем, а вдали, над домами, ослепительный белый человек облаков манит, повернув голову, лежащий в синеве. Жаркий день, позавчера истерика поминутно то снимаемого, то одеваемого пиджака, и медленный, чуть видный возврат из переутомления к жизни, сквозь недостаток храбрости, величия, торжественности, обреченности (Неизданное, 118–119).
Запись сделана осенью, в переходное между летом и зимой время — отсюда то снимаемый (жарко), то вновь надеваемый (холодно) пиджак. Тревожно-яркое синее осеннее небо предвещает зиму и смерть, вестником которой предстает ослепительный белый человек. Осень — это подготовка к смерти, как ясно сказано в стихотворении «Осенью горы уже отдыхают…» («Снежный час»):
Осенью горы уже отдыхают,Желтая хвоя тепла меж камней.Тихо осенняя птица вздыхаетВ чистой лазури уж ей холодней.
Пышно готовится к смерти природа,В пурпур леса разрядив.Ты же не хочешь уйти на свободу,Счастье и страх победив.
Значит, что счастье Тебе не откроетсяВ мирной и чистой судьбе.Значит не время еще успокоитьсяНужно вернуться к борьбе.
(Сочинения, 105).Чтобы «уйти на свободу», а свобода здесь нерасторжимо связывается со смертью, необходимо победить счастье земной любви, счастье летнего дня и — победить страх смерти, страх зимней ночи. Зима — это время оцепенения, бессилия и молчания, но войти в зиму, в «снежный ад» («В зимний день на небе неподвижном…») нужно для того, чтобы преодолеть искус лета-тела. В стихотворении «В зимний день все кажется далеким…» («Снежный час») мечта о лете, вполне естественная в «глухой» зимний день, оборачивается разочарованием — лето измучит своим сверканием, вгонит в скуку своей протяженностью и приведет к экзистенциальной неудаче:
В зимний день все кажется далеким,Все молчит, все кажется глухим.Тише так и легче одиноким,Непонятным, слабым и плохим.
Только тает белое виденье.О далеком лете грезит тополь.И сирень стоит как привиденье,Звездной ночью, над забором теплым.
Грезит сад предутренними снами,Скоро жить ему, цвести в неволе.Мчится время, уж весна над нами,А и так уж в мире много боли.
В душном мраке распустились листья,Утром нас сверкание измучит.Это лето будет долго длиться,До конца утешит и наскучит.
Жаркий день взойдет над неудачей.Все смолчит под тяжестью судьбы.Ты еще надеешься и плачешь.Ты еще не понял синевы.
(Сочинения, 136–137).«Понять синеву» значит понять, что весна только умножает боль, которой и так уже много в зимнем мире, но весна и дает возможность, испив боль до дна, преобразить ее в радость нового бытия, причащенного смерти. Эта радость не будет радостью телесной, но радостью духовного очищения и телесного преображения. Весной снимается оппозиция яркого и темного, лета и зимы, наслаждения и боли; весной «легко и больно» дышать («Над солнечною музыкой воды…»); весной ангел смерти, парящий в осенней синеве, может показаться ангелом-путешественником, обещающим жизнь, «чистую, как стекло» (Неизданное, 193):
Ты меня обвела восхитительно медленным взглядом,И заснула откинувшись навзничь, вернулась во сны.Видел я как в таинственной позе любуется адомПутешественник-ангел в измятом костюме весны.
(Восхитительный вечер был полон улыбок и звуков… // Сочинения, 58).Можно предположить, что в данном стихотворении речь идет о Татьяне Шапиро, с которой у Поплавского был роман, продолжавшийся с октября 1927 по лето 1928 года. Ей он читал первые главы «Аполлона Безобразова», ей посвятил стихотворение «Мистическое рондо I» («Флаги»), в котором появляется образ спящего ангела («Все проходит. / Спит рука. На башне ангел спит…»). Незадолго до отъезда Татьяны в СССР Борис пишет в дневнике: «Черноглазый ангел уже далеко, на самом краю жизни, готовится отлететь. И те, кто близки друг к другу навеки, готовы уже расстаться навеки» (Неизданное, 160). В Татьяне, которую сам же и называл «бедной буржуазной девочкой» (Неизданное, 143), Поплавский хотел видеть «софическую иллюминатку» (Неизданное, 142); таким же, идеализирующим, взглядом он будет смотреть и на Дину с Натальей. Кстати, если судить по дневниковым записям Дины за ноябрь 1927 — январь 1928 года[166], их отношения с Поплавским развивались параллельно отношениям с Татьяной. Любопытно, что ангелом Поплавский называл не только Татьяну, но и Дину[167].
Таким образом, личное местоимение «Ты», да еще и написанное с большой буквы, обладает в текстах Поплавского особым статусом: с одной стороны, оно вроде бы отсылает ко вполне конкретному человеку, которым может быть как сам Борис (если это обращение к себе), так и любая из его возлюбленных; с другой, стремится оторваться от денотата и стать автореференциальным знаком, указывающим на себя самого. Разрыв референциальной связи ощущается поэтом как освобождение от земной любви и как освобождение от «грязи литературы», то есть от тех двух соблазнов, которые мешают достичь мистической иллюминации. Седьмого декабря 1932 года Поплавский пишет в дневнике, размышляя о своих отношениях со Столяровой:
Никогда я так не освобождался от Тебя, и никогда я так со стороны свободно не мог отнестись ко всему нашему. И никогда также с такой яркостью и дикой силой не снилась мне другая жизнь, чистая, как стекло, яркая, как лед на солнце, который, не тая, сияет. Умыться на холоде от грязи литературы, вступить всеми четырьмя ногами в нищету и в науку (Неизданное, 193).
Свобода понимается поэтом прежде всего как свобода от «ты», и неважно, кто скрывается за этим личным местоимением — Наталья или, скажем, Дина. Чистая жизнь, которая снится ему зимой, как бы аккумулирует в себе качества зимы (холод льда) и качества лета (яркость солнца); это та форма бытия, которая есть вечный переход от смерти (зима) к жизни (лето), та вечная весна, которая манифестирует себя в виде «необъяснимого золотого движения». Человек, отдавшийся этому движению, ушедший в «темную синеву», забывает не только о другом, о «ты», но и о себе, о «я», и в этом состоянии амнезии больше не нуждается в слове, в литературе:
Молчит весна. Все ясно мне без слова,Как больно мне, как мне легко дышать.Я снова здесь. Мне в мире больно снова,Я ничему не в силах помешать.
Шумит прибой на телеграфной сетиИ пена бьет, на улицу спеша,И дивно молод первозданный ветер —Не помнит ни о чем его душа.
Покрылось небо темной синевою,Клубясь, на солнце облако нашлоИ, окружась полоской огневою,Скользнуло прочь в небесное стекло.
В необъяснимом золотом движеньи,С смиреньем дивным поручась судьбе,Себя не видя в легком отраженьи,В уничижении, не плача о себе,
Ложусь на теплый вереск, забываяО том, как долго мучился, любя.Глаза, на солнце греясь, закрываюИ снова навсегда люблю Тебя.
(Над солнечною музыкой воды… // Сочинения, 158–159; курсив мой. — Д. Т.).«Люблю Тебя» означает, по-видимому, ту форму любви, которая адекватна другой, чистой жизни, где не видишь себя, где ни о чем не помнишь, но где парадоксальным образом все становится ясно без слов. Здесь, как и в цитированном выше стихотворении «Солнце нисходит, еще так жарко…», закрытые глаза символизируют отказ от внешнего зрения в пользу зрения внутреннего, тайновидения. По свидетельству Николая Татищева, Поплавский незадолго до смерти вплотную приблизился к реализации своей сверхидеи — «умыться от грязи литературы» и вступить в нищету и в науку, под которой надо понимать, скорее всего, любимые им философию и эзотерику:
- Археология и естественнонаучные методы. Сб. статей - Е. Черных - Прочая научная литература
- Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета - Дмитрий Токарев - Прочая научная литература
- «Крот» в окружении Андропова - Аркадий Жемчугов - Прочая научная литература
- Расшифрована русская народная сказка. Репка - Олег Викторович Сергиенко - Прочая научная литература / Периодические издания
- Вирусы мозга - Ричард Докинз - Прочая научная литература