Он говорил еще долго, радовался, как дитя, моим подаркам, но вопросы его обо мне были коротки и не любопытны. Он стал стариком в последней стадии старости, когда подводишь итоги и говоришь монологами. Чужое кажется в эту пору далеким, малопонятным. И я не нашла в себе сил быть откровенной с ним так, как мечталось мне. Да и что сказать? Перед этой убеленной жизнью, заглядевшейся за горизонты сегодняшнего далеко, далеко вперед, — чем показалась бы исповедь моего маленького, себялюбивого женского сердца?
Мы провели чудный день, гуляли, обедали. Я читала ему газету, познакомилась с такими же старичками, как он, присутствовала на забавных спорах, политических и религиозных. А рано утром та же молочница подсадила меня к себе на подводу.
И уж так устроен человек, что в отлучке он испытывает интимнейшие прелести любви: сдержанную нежность, острое ощущение того, что могла бы дать близость любимого и ревнивое храненье тайны, — говоришь с чужим о том о сем, притворяешься внимательным, а у сердца, как голубь, ворочается и греет нежность. Тоска по Безменову охватила меня. Ожившему сердцу показалось нелепым минутное отчужденье. Ведь ничего не произошло, и откуда взялись мои страхи?
Как раз к открытию канцелярии я выпрыгнула из телеги и поспешила с базара прямо на службу. Василий Петрович был уже там и сделал вид, что не замечает меня. Бедняжка с удивительной чуткостью понял, должно быть, хотя и в более упрощенном виде, мой низменный страх и избеганье его. Исправлять положенье было еще рано. Я поправила перед зеркалом волосы, взяла у уборщицы свой фунт горячего ячменного хлеба и тут же съела корочку, стоя возле машинки. Новый быт завоевал нас. Ничто не казалось мне вкусней этого пышного хлеба с суррогатом, никогда не было у меня столь легкого и насыщенного чувства здоровья, и мысли взвинчивались недоеданьем, как наркозом.
Тук-тук-тук — застучали белые клавиши. Чусоснабарм требовал снятия рогатки на улице, где он реквизировал помещенье под склад. Ревтрибунал жаловался на Чусоснабарм, утверждая, что рогатки ему необходимы. Исполком решил вопрос в присутствии двух представителей от того и другого учрежденья. Выписка из протокола за номером… Тук-тук-тук, слушали, постановили. Не унимается Чусоснабарм — обжаловал. Не унимается Ревтрибунал, открыл у зампредколлегии Чусоснабарма деникинские эполеты. Огрызается Чусоснабарм, ссылаясь на регистрацию документов. Требует исполком подчиненья своему решению. И все шуршат бумажки, выстукивая отношение с двумя копиями.
Набрав несколько неотложных листков и покосившись в сторону Маечкиной канцелярии, я сама побежала на подпись. Безменов сидел, все еще забинтованный, спиной ко мне, сурово говоря с кем-то. Бегающие глазки на выбритом лице, статная фигура и какой-то нерусский акцент — вот все, что я успела заметить в посетителе. Он умолял о чем-то, понизив голос.
Безменов встал, пожав плечами:
— Не задерживайте меня, это бесполезно.
И, не глядя, он протянул руку за бумагами. Я вложила их ему в руку. Посетитель не уходил. Безменов взял перо, наклонившись к столу, и стоя стал прочитывать бумажки.
— Разрешите, товарищ, изложить вам, ввиду исключительного положения…
— Я все сказал, господин Гржелевский.
Посетитель вышел, вздернув плечами. На губах у него мелькнула пренебрежительная гримаса, сгоняя ласковую и униженную просительность.
В тоне, каким Безменов выговорил «господин», не было ни насмешки, ни гнева. Но было нечто серьезное и многозначительное, с чем он вторично поднял глаза, и на этот раз на меня: проведение границы.
— Вы сердитесь на меня, — сказала я тихо, торопясь все сказать до прихода посетителей, — не говорите, не смотрите, не здороваетесь. Что я такое сделала?
Он подписал последнюю бумажку.
— Какие мы разные, — вырвалось у него, — сержусь, не здороваюсь… Я далек от этого органически. Поймите, что сердиться не на что, не поздоровался — не знаю, где это и когда? — совершенно случайно. Я занят, завален, запорошен, я отдал все свое вниманье, как люди отдают последнюю рубашку, я не свой человек, не свой собственный, а принадлежу своему делу. Это банально и совершенно точно. Вы же вся из психологических сложностей. Подумайте, зачем это?
Он говорил не только просто и прямо, но с улыбкой. Ни тени горечи в словах, ни малейшей задней мысли, ни сожаленья, ни кокетства, ни ласки.
Я стояла похолодев.
— Вот тут вот черта… Последней грани вы все-таки еще не перешагнули, — добавил он, подавая мне бумажки. — Органически, органически разные.
Я вышла, как выходят осужденные на смертную казнь. Холод, как смерть, наполнил сердце, мысли, нервы. Сразу оборвались все нити, искусственно связывавшие меня с миром. Конец. В одном человеке было все, и без этого человека нет ничего.
Должно быть, мое лицо ужаснуло Василия Петровича. Взяв у меня бумаги из рук, он накинул мне пальто на плечи и сказал, почти приказывая:
— Идите-ка домой, нечего вам тут делать сегодня!
Я пошла. Открыла дверь в нашу комнату, села, опустила голову в руки. И вот когда, Вилли, пришла минута вашего часа. Наверное, мухи, которым оборвали крылья, вспоминают, как это случилось. Я вспомнила вас и вам подобных с ненавистью, как если б вы оторвали мне крылья. Ненавидела вас и себя, задыхаясь от пустоты, от ужаса. Что же произошло в сущности? Все, как было, — служба, обязанности, характеры… А в душе вместо них, вместо реальной действительности, живых интересов, связанных с людьми, с делом, что в душе? Нагромождение мелочей. Такое-то слово, такое-то выраженье лица — смесь черненьких точек, случай, необдуманность, пустяки. Может быть. Но лестница с перекладиной эшафота, черепки острого стекла под ногами, дождь отравленных стрел — для души с оборванными крыльями, живущей только этим, на этом, ради этого. Стыднее, чем свой позор, — своя малость… И больно, больно.
Искать человека, которому можно говорить правду! Но я прежде хочу иметь правду, которую стоило бы сказать другому. Хотя бы она заключалась вот в этом и только:
— Пусть будет так, но к вам, к вам и к таким, как вы, Вилли, — я не вернусь ни живая, ни мертвая, ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра.
1923Примечания
Впервые в журн. «Красная нива», 1923, № 48–51; отдельной книгой в изд-во Л. Д. Френкеля, 1924; затем в изд-ве «Земля и фабрика», 1925. В 1941 году вместе с «Переменой» вошел в кн. «Два романа» (М., Советский писатель). Начат летом 1923 года в период работы над «Переменой». Под датой «30 июня — 1 июля, воскресенье, 2-е, понедельник» М. Шагинян записывает в дневнике: «…начала новый забавный роман „Приключение дамы из общества“ и пишу его с большим удовольствием. Сюжетно он задуман не плохо… и есть место для юмора… Будет 10 глав на 6 печатных листах. Надеюсь сидеть над ним очень усердной до первого августа закончить. От 8 до 10 августа писать „Перемену“…» План этот, хотя и с небольшим запозданием, но был выдержан. 15 августа 1923 г. М. Шагинян пишет: «Роман кончила… Написала маленькую статью о Блоке (к годовщине смерти), села за „Перемену“» (Дневники, с. 70, 71).
Людмила Скорино1
Бальзак. История тринадцати.
2
Столовых без алкогольных напитков.
3
В 1914 г, что-то около 300 рублей золотом.
4
Здесь в смысле: «Бот это здорово», «это поразительно» (фр.).
5
За послеобеденным десертом.
6
Часовня в Риме с похожей на арфу лестницей.
7
Один из органов снабжения армии.
8
В начале 20-х годов бумажные деньги были еще обесценены, счет вели на миллионы; пятнадцать тысяч соответствовали нескольким копейкам. Так было до денежной реформы, когда появился крепкий бумажный «червонец» — 10 рублей.
9
«Этих людей» (пренебрежительно по смыслу).
10
Алина, дитя мое! (фр.)