Вообще-то тогдашний костюм был мой, но так заношен и заглажен, что в него можно было смотреться, как в зеркало. Да и вырос я из него к тому времени. Рос я тогда быстро и даже, чтобы остановиться, месяца три поднимал штангу. Но все равно во сне продолжал летать. Говорят, пока летаешь, растешь.
А пальто пришлось одолжить у бакинского друга Володи Васильева…
Но это все мелочи…
У молодости отчаянный напор. Свои первые шаги мы делаем, не осознавая и не предвидя последствий, рвемся в неизвестность, сознательно закрывая на что-то глаза…
Примерно такая сумятица была в моей голове, когда я думал о своем выступлении. И все-таки чего я никак не мог избежать, как ни пытался, — это леденящего душу волнения.
Незадолго до моего концерта в этом же зале с невероятным успехом пел прекрасный белорусский тенор Зиновий Бабий. Я встречался с ним раньше на правительственных концертах: я пел каватину Фигаро, он — арию Каварадосси. Помню, как я стоял за кулисами и искренне восхищался его истинно итальянским, густым, безо всякой писклявости, напористым, мужественным тенором. В низах и середине он звучал как баритон. Успех сольного концерта этого певца усугублял мое волнение: на его выступление билеты спрашивали от метро «Маяковская». Лучше бы мне всего этого было не знать. Будет ли и у меня так же? Москва — это Москва.
Чуть полегчало, когда узнал, что вроде бы интерес ко мне не меньший, чем к Бабию: билеты проданы задолго до концерта.
И вот наступил этот день. Десятое ноября 1963 года. Возле здания Московской филармонии толпа. Не просто толпа — поток, стремящийся внутрь этого гигантского серого здания с угловатыми колоннами, так хорошо знакомого его завсегдатаям. Потом мне стало известно: желающих попасть было столько, что входную дверь в вестибюль снесли мои поклонники. (Теперь нижний вестибюль в зале имени Чайковского перестроен и нет тех застекленных дверей, у которых стояли строгие билетерши, проверяя входные билеты. Нет и прежнего большого гардероба.)
На концерте были дядя Джамал с тетей Мурой. Они обещали меня поддерживать, но я не очень это ощущал: я тогда вообще не ощущал себя во времени и пространстве. В зале что-то шевелилось и гудело. Гулко, отдаленно, нереально отозвался голос ведущей. Странные звуки собственного имени. Все как во сне.
Потом было так, как это бывало с артистами во все времена, как будет во веки веков. Волнение почти до потери сознания, а потом ты с ужасом и неотвратимостью понимаешь, что все уже началось.
Помню только, как закружилась голова от невозможности справиться с напряжением. И вдруг почти все забыл и начал петь, только петь… Позже вскользь успел заметить, что в зале аншлаг и что люди стоят в проходах…
Видимо, я неудачно, не теми словами пытаюсь объяснить свои ощущения, связанные с тем первым столичным сольным концертом. Слова могут быть другими, чувства — именно такие. Поймет меня тот, кому довелось пройти через подобный сладостный ад…
Судьба давала мне возможность быть первым. Первым в том смысле, что я, совсем еще мальчишка, спел свой первый сольный концерт не где-нибудь, а сразу в зале имени Чайковского.
И впоследствии жизнь складывалась так, что мне приходилось что-то делать первым. Например, я первым записал на фирме «Мелодия» в студии (в здании англиканской церкви на улице Станкевича) оперные арии в сопровождении симфонического оркестра под управлением Ниязи. До сих пор в этой церкви симфонические произведения не записывали, только эстрадные. Потом я первым осваивал на радио все новшества с аппаратурой. С высококлассным звукорежиссером Виктором Бабушкиным (недавно ушедшим от нас) я осваивал на «Мелодии» цифровую запись… То ли ко мне хорошо относились, то ли мне просто везло, но получалось, что в этом смысле я был своего рода первопроходцем…
И все-таки первый ты или нет, а начинать концерт было надо. О голосе я вспомнил только тогда, когда почувствовал, как он предательски дрожит. Любопытный парадокс — насколько волнуется певец, настолько его волнение передается залу. Тебя смущают собственные исполнительские огрехи, а публика, не замечая этого, откликается на твою искренность и непосредственность. Когда же артист выходит холодным, как олимпийский бог, зал замыкается. Глаза видят, ухо слышит, сердце молчит.
Концерт прошел лучше, чем я ожидал. В первом отделении со мной выступал скрипач Александр Штерн. Концертмейстер Борис Александрович Абрамович своей профессиональной четкостью, тончайшей человеческой чуткостью держал меня в нужном русле… Бах, Гендель, Моцарт, Россини, Шуберт, Чайковский, Рахманинов, Гаджибеков… Вместо объявленных в программе шестнадцати вещей в тот вечер я спел двадцать три: в незапланированном третьем отделении я пел итальянские и современные песни…
Потом меня упрекали, что в классическом концерте я пел эстрадные песни. Но когда я их пел? Разошлась чинная часть публики. Уже выключили свет, увезли рояль, а к авансцене зала, с балконов, с галерки все стекалась толпа поклонников — человек триста. Они стояли и хлопали… Вот тогда и началось третье отделение. Ни Баха, ни Генделя, ни Чайковского, ни Верди. Эти почтенные джентльмены покинули зал вместе с академической публикой. А я выходил и выходил в уже полутемный зал и после десяти-двенадцати поклонов попросил вернуть рояль. Моя строгая редакторша Диза Арамовна ворчала за кулисами: по филармоническому протоколу концерт закончен, артисту пора отдыхать.
Какое там! У нас в разгаре было стихийное третье отделение концерта. Я сел за рояль — тогда-то и наступило время эстрады. «Come prima», «Guarda che Luna» и стремительный твист Челентано «Двадцать четыре тысячи поцелуев»…
Потом я, учитывая разные вкусы, и стал строить концерты именно так: из классических произведений и эстрадных номеров. Первое отделение — классика, второе — эстрада. К симфоническому оркестру присоединялась гитара, ударные и бас. Симфонический оркестр превращался в эстрадно-симфонический. Это стало традицией.
Не знаю, покорил ли я Москву первым сольным концертом. Но что я почувствовал тогда наверняка — это то, что какой-то рубеж сомнений преодолен: что бы ни случилось, я уже никогда не отступлю на тот свой берег юношеской робости.
Что еще вспомнить о своем первом сольном концерте? Подробности исчезли, но что было чувство удовлетворения — это я помню отчетливо. Позже я не раз слушал придирчиво запись концерта. Слушал, как это всегда у меня бывает, с единственной целью — найти огрехи. Признаюсь, особое удовольствие от своего пения я редко испытываю. До сих пор я так и не дослушал до конца свои компакт-диски. Только так, выборочно, для дела.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});