Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пошел! Иди отсюда! – заорал я. – Чтоб я тебя не видел! Пошел!
Кулагин выпрямился, в недоумении посмотрел на меня. Тут Татьяна медленно поднялась, медленно подошла, положила руку мне на плечо. Я вздрогнул.
– Он не был болен! – сказал я. – И это был не несчастный случай! Его убили! Убили!
– Уходи!.. – сказала она Кулагину громким шепотом, погладила меня по затылку.
– Он был здоров! – всхлипнул я. – Он просто скрывался, он боялся, он просто больше не хотел.
Хлопнула дверь. Кулагин ушел.
Что было дальше? Мы постояли, обнявшись, возле перевернутых ящиков.
Со стороны стола это был, наверное, неплохой план: ворох бумаг на полу на фоне стеллажа. Темные тона, передающие драматизм и напряженность. Это был бы басовитый снимок, снимок горлового, глубинного пения. Никакой лиричности, все пронизано напряженностью, грозящей выплеснуться, прорваться.
– Что-нибудь съешь? – спросила она. – Ты ничего не ел.
– Не голоден! – Я чуть отодвинулся: ее глаза были совсем рядом, их внимательный взгляд не отпускал меня, держал крепче ее объятий.
– Тогда выпьешь?
– Выпью! – Я с готовностью кивнул. – Мне необходимо сейчас выпить. – Я снял ее руки со своих плеч, поднес ее ладони к губам. – Ты останешься? – спросил я.
– Да, – ответила она.
И осталась.
Глава 8
Я сам этого хотел.
Я сам предложил ей остаться, а пенять на других, на чьи-то злокозненные замыслы – самое простое дело. Я нырнул с головой. Ведь то, о чем думаешь долгие годы, то, от чего хочешь избавиться, или то, что хочешь, наоборот, пересмотреть, переделать хотя бы в мысленном плане, рано или поздно выйдет наружу, заживет своей жизнью.
В каком угодно виде. Даже в таком, что поначалу и не поймешь, какое все это имеет ко мне отношение.
Если я скажу, что почти двадцать лет каждый день, каждую минуту думал о Лизе, то совру. Она возникала у меня перед глазами все реже и реже, потом пропала как бы навсегда. Такое забывание – самое опасное: забытое вдруг возвращается и обретает плоть и кровь с особенной страстью.
Но это сейчас я способен к раскладыванию по полочкам.
После поминок, закончившихся сценой с Кулагиным, стоянием в обнимку с Татьяной, допиванием всего оставшегося, падением в постель и практически тут же – выскакиванием из нее в сортир, чтобы проблеваться, я был значительно проще. Решил поплыть по жизни спокойно, постепенно прибиваясь к новому бережку.
Это сейчас, думая о Лизе, о похожести на нее Татьяны или, наоборот, Лизы на Татьяну, я прихожу к мысли о мести, о возмездии. Мне. За смерть Лизы.
Что ж, раз отец уже мертв, значит, мне, как его наследнику и преемнику, и должны отомстить. Ножом-то махнул я. Стал орудием. Отец всего-то подпортил ее, Лизину, фотографию. Поди докажи!
Единственный, кто, может, и поверит, – это мой дорогой лысый следователь, но он далеко, слишком далеко, нет на него никакой надежды.
Впрочем, на следующий день после поминок я ни о чем таком не думал. Все мои мысли были заняты одним: как бы сделать так, чтобы Татьяна утром не ушла.
Она и не ушла. Более того, она вполне спокойно отнеслась и к моему буйству, и к последовавшему за буйством блеванию в сортире.
Отпоила меня, отходила. Уложила спать, а утром встретила приветствием:
– Завтрак готов!..
Я уверен: отцу нравилась его служба. Дело было не в форме и не в принадлежности ко всемогущей организации. Ему, как я теперь думаю, доставляло удовольствие выполнять порученное. Он даже в меру, памятуя о субординации, проявлял инициативу. Не в выборе объектов, конечно. В самой работе. Вносил рацпредложения, а в решении особенно сложных задач, когда соскоблить надо было так, чтобы никто, даже самый въедливый эксперт не мог бы уже определить, прошлась здесь чья-то рука или нет, – обретал ни с чем не сравнимую радость.
Она все ему заменяла. Родственников, друзей, жену, любовниц. Ласку, понимание, любовь.
Возможно, временами он испытывал угрызения совести. Возможно, даже страдал, не спал ночами. Но все-таки – сделать так, как не мог никто другой, – вот что его привлекало. Были и другие специалисты, но таких, которые были бы способны отправлять в мир иной одним движением скребка, оставаясь при этом за кадром, больше не существовало.
Об отцовском даре знали только два человека. Он сам и его непосредственный начальник, Борис Ви-кентьевич. Никто и никогда не догадался бы, что история – да-да, история! – творилась именно в свете красного фонаря, в фотолаборатории НКВД – МГБ.
Там она оформлялась, оттуда начинала свое движение.
Фотографии с крупными шишками хранились будто мины замедленного действия – до очередного громкого процесса, автомобильной катастрофы, скоропостижной смерти. Потом – рассылались по типографиям, издательствам, снабженные строжайшим приказом: изъять прежние, те, где шишка еще лучилась властью, собственной значимостью, и заменить на новые, где на ее месте была деталь пейзажа, интерьера, задник сцены. В особых случаях на место одного убранного туза отец мог впечатать другого – из тех, чья очередь на соскабливание еще не подошла. Такие снимки, с не менее строгими указаниями, тоже рассылались по нужным адресам, и никто – никто! – не смел усомниться в правомерности подмены. Вырывали страницу из энциклопедии безропотно, с легким сердцем, самих себя укоряя в забывчивости: «Ну конечно, конечно – на этом съезде его не было! Я все прекрасно помню! Это троцкисты, японские шпионы, вредители! Это они подсунули монтаж! К ответу! Расстрелять!»
Мелочь же, обыкновенные клиенты отца не удостаивались подобной чести. С ними все обстояло проще, но тратить на мелких сошек такой дар было расточительно. Отец, я уверен, не раз и не два указывал своему начальнику на подобное мотовство, но неизменно получал щелчок: он еще рассуждает! выполнять! страна в кольце врагов! смирно!
С дарованиями вообще, а с отцовским и также моим в частности, все далеко не просто.
Неужели мой отец был виноват, что судьба так повернулась, что что-то или кто-то выбрал именно его, именно в его руки вложил такое страшное умение? Конечно, нет! Ни мой отец, ни я не виноваты! Как не виноват и мой дед.
Это – судьба. Кому-то достается и такая. Ничего не попишешь.
Вот тот, кто указывает человеку на его судьбу, кто заставляет судьбе следовать, – вот этот-то и виноват. Он заставляет узнать то, о чем большинство, подавляющее большинство не узнает до самой смерти. Свое предназначение. Все прочие о таком и не задумываются. Живут себе и живут. Судьба, предназначение – для них всего лишь красивые слова, оправдание собственной ничтожности: у меня такая судьба, такая планида, такой я маленький человечек, насекомое. Жонглирование словом «судьба», игра им как шариком в пинг-понг – прибежище шелухи, всех прочих.
Мой отец о своей судьбе не задумывался. Он ее не выбирал. Но судьба его была такова, что он каким-то образом обрел этот страшный дар. Не предназначение его было в обретении дара. Наоборот! Только потому, что у него имелся этот дар, таким образом и сложилась его судьба. Дар был раньше отца, а следовательно – и его предназначения.
Того, кто наведет человека на его собственную дорогу, укажет на нее, заставит вглядеться в пугающую перспективу и не отвернуться, – вот такого можно совершенно спокойно назвать дьяволом. Или как минимум искусителем. Ведь бывает, что некоторые, те, кому была дана возможность увидеть свою судьбу, пытаются от нее убежать. Некоторым это удается. Мой отец не бежал от своей судьбы. Смирился ли он? Не в смирении дело. Мне кажется, он радовался, что доля ему выпала именно такая.
Я так и вижу его в фотолаборатории. Вот он нажимает кнопку на красном фонаре, на мгновение лаборатория погружается в кромешную тьму, но Борис Викентьевич поворачивает выключатель, и под потолком зажигается большой светильник. Отец снимает халат – он в форме: китель, сапоги, галифе, – бросает халат на спинку стула, садится, утомленно отбрасывает волосы со лба, подносит к глазам руки. Пальцы его слегка дрожат.
– Устал, Генрих? – спрашивает у него за спиной Борис Викентьевич и прикуривает папиросу. – Ничего. Отдохнешь. Заслужил! Эта работа была не хуже, чем с твоим тезкой. Sic transit gloria mundi! Sic…
А отец усмехается – убрать с фотографии Генриха Ягоду было его первым серьезным поручением.
Он медленно опускает руки на лежащий на столе большой металлический шар. Шумно затягиваясь, Борис Викентьевич шагает по лаборатории, временами останавливаясь у стоящего возле самой двери стола. На столе лежат два больших негатива, стопка фотографий. Отец оборачивается: он ждет еще похвалы, но Борис Викентьевич молчит. Отец поднимается, подходит к столу. Негативы одинаковы, за исключением того, что на левом нет одной из фигур, той, которая имеется на правом.
Борис Викентьевич оттесняет отца плечом, склоняется над фотографиями, только что отглянцованными: на одной Ворошилов, Молотов, Сталин и Ежов у парапета канала Москва – Волга, на другой – те же, но без Ежова.
- Генеральская дочка - Дмитрий Стахов - Современная проза
- Колокольчик в синей вышине - Юрий Герт - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Движение без остановок - Ирина Богатырёва - Современная проза
- Всё на свете (ЛП) - Никола Юн - Современная проза