— Спокойно, — возразил Валентин, — кругом всё идёт вверх ногами, а здесь сидишь без дела и носу показать никуда нельзя.
— Ничего, ничего, — мягко сказала Эльза. — Всё нужно делать спокойно. Спокойно ждать, спокойно стрелять. Я стреляла из браунинга очень спокойно. Мне сказали: стреляй, меняй цель, я меняла цель. Полиция рвалась в дверь, я стреляла, товарищи, стреляли, мы убежали из кухни. Два работника и я. Нужно методично.
У Эльзы были гладко причёсанные льняные волосы, кое-где тронутое оспинками скуластое лицо, рыхлый нос и маленькая, словно выточенная, рука. Серые глаза косили и смотрели слепо, куда-то мимо.
Сели пить чай. Самовар был ярко начищен, на чистой скатерти лежал аккуратно нарезанный хлеб, стаканы тщательно вымыты.
— Товарищ Эльза, вероятно, хорошая хозяйка, — сказал я.
— Молодец, — согласился Валентин. — Изводит меня чистотой. Всю мою одежду починила, привела в порядок, ей-богу.
— Товарищ Валентин очень оборвался, он не знает порядок.
Кассу и станок, наконец, перевезли. Вечерами два раза в неделю приходил худой, с испитым лицом типографщик, обучал Валентина набирать, верстать. Валентин с утра возился с кассой. Дело шло медленно и туго. Эльза помогала ему и уже не жаловалась на его нервность. Я заметил — когда она смотрела на Валентина, лицо её становилось теплей, она молодела.
Я привык заходить к Валентину и к Эльзе. Когда темнело, она приносила со двора дрова и топила голландскую печь. Мы усаживались близко друг к другу, молча смотрели, как ведёт свою разрушительную, весёлую работу огонь, слушали потрескивание дров, нам было хорошо.
Эльза любила цветы и растения. Она покупала их в цветочном магазине, пересаживала, старательно поливала и ухаживала за ними. Однажды я нечаянно свалил на пол горшок растения с очень тонкими и нежными листьями, похожими на папоротник. Стебель сломался. Эльза покраснела, чуть не заплакала, подбирая черепки.
— Вы очень неповоротливый, — сказала она с досадой.
— Простите, Эльза, не нужно сердиться — нужно быть спокойной. — Я хотел напомнить ей недавний разговор.
Она покраснела ещё больше, вышла из комнаты.
На Литейном я нечаянно столкнулся с «Адмиралом» — Кудрявцевым. Засунув глубоко руки в карманы, пряча голову в приподнятый воротник, он пошёл рядом со мной крупным и размашистым шагом, косолапя и покашливая. В Петербурге, по его словам, он проездом, задержался недолго. Я рассказал ему о себе. «Адмирал» сосредоточенно слушал.
— У вас есть отдельная комната?
— Да есть.
Он замедлил шаг, спросил:
— Не сможете ли вы дать ночёвку товарищу, если понадобится? Товарищ работает в очень конспиративном деле.
Я согласился, сообщил «Адмиралу» адрес. Он попрощался.
Дня через два, часов в девять вечера, от него явилась женщина. Она неторопливо осмотрелась, сняла чёрный поношенный сак, широкополую шляпу, попросила умыться. На худом и смуглом её лице сдержанным блеском горели огромные еврейские глаза. Ещё поразил меня её рот, он густо алел и был необычайно мал в разрезе. Она показалась мне надменной.
Я предложил ей чаю. Она рассеянно согласилась; спросила, давно ли я знаю Кудрявцева. Голос у неё был ровный, грудной. Я ответил: со школьной скамьи. Она пересмотрела книги, лежавшие на столике.
— Вы — марксист?
— Да, я — марксист.
Пауза. Я заговорил о стачках, о разгроме помещичьих усадеб. Она соглашалась со мной: мы накануне необычайных общественных событий. Разговор постоянно обрывался. Она говорила о вещах, волновавших меня, как о чём-то постороннем. Я почувствовал пустоту и холод.
Мы молча пили чай. Она перелистывала газету, чашку держала, оттопыривая розовый мизинец. После чая она спросила:
— У вас есть иголка и нитки? Или, может быть, таких вещей в вашем обиходе не полагается?
Я ответил, что перед отъездом в столицу был на родине, в деревне, мама заботливо снабдила меня иголками и нитками. Она неопределённо улыбнулась одним ртом. Я подал ей иголку и нитки. Она достала серые перчатки, поднесла к столу, придвинула лампу.
— Становится холодно. У меня почему-то прежде всего зябнут руки.
— Это от малокровия. Да и заморозки начались, а вы одеты не по-северному.
— Это верно, пора носить зимнее. — Она склонилась над порванной в пальцах перчаткой.
Комната тонула в сумраке. Я подошёл к окну. Могучая плотная ночь приникла к стёклам. Она была черна и зловеща. Двумя молочными массивными ожерельями повис над Невой Троицкий мост. Невы не было видно. В стороне неподвижно сияли огни пароходов и барок. За стеной стучал мерно маятник хозяйских часов. Неизвестная заботливо шила. Жёлтый свет лампы освещал одинокий пробор на голове, два ровных полукруга чёрных волос, скрывавших уши. У неё были тонкие, горячие ноздри. И от пробора, и от полукружий, и от затемнений под глазами, и от всей молчаливой, словно обведённой её фигуры в чёрном платье повеяло несказанно и невыразимо печальным.
Неизвестная заштопала перчатку, воткнула иголку в скатерть, надела перчатку на руку, женским округлым и привычным движением отнесла руку в сторону, посмотрела на неё искоса.
— Теперь будет теплей. Пальцы не будут мёрзнуть.
Она вздохнула, стряхнула с платья обрывки ниток, убрала перчатки.
— Я очень устала. Где вы устроите меня?
Я постелил себе на диване, уступив ей свою кровать, потушил лампу. Она неслышно разделась. В комнате стало тихо. Мои думы были неопределённы и тоскливы.
Утром она ушла, ещё более сдержанная и замкнутая.
Я не встречал её с тех пор, но спустя год мне пришлось отбывать крепостное заключение в тюрьме родного города. В камере со мной сидел Топильский, семинарист, мы учились вместе. Ныне его расстреляли за злостные хищения. В один из долгих и томительных тюремных вечеров мы вспомнили о Кудрявцеве — «Адмирале». Я рассказал Топильскому о своей встрече с ним в Петербурге, о неизвестной, ночевавшей у меня по явке от «Адмирала». Я описал по просьбе Топильского её наружность.
— Она погибла, — заявил Топильский, выслушав меня. — Она погибла в крупном террористическом деле.
Мы сверили время, когда она ночевала у меня, со временем её гибели. Она погибла на третий или четвёртый день после ночёвки в моей комнате. Тогда она уже знала и готовилась к смерти.
— Кто она? — спросил я Топильского.
— Это ещё преждевременно открывать, — ответил он.
Топильский работал в окружной боевой организации социалистов-революционеров. Он отличался тогда честностью и преданностью. Я до сих пор не знаю, как дошёл он позже до позорного конца. Никакой оплошности в его деле революционное правосудие не совершило. Он оказался растратчиком.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});