Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То есть страх перед путешествием может быть страхом увидеть знак, услышать голос. Ведь путешествуют обычно (если путешествие является путешествием бескорыстным, путешествием без особой цели) в места потенциально активные, в места, явно подсказывающие существование скрытого порядка, подземного языка, артикуляционной готовности травы, скал, облаков. Отсюда и экзистенциальная тошнота. Летишь себе над Альпами, стоишь себе у берегов Лемана, и ясно, что, если бы горы обрели дар речи или если бы вода вывесила какой-нибудь красноречивый транспарант, то человеку сделалось бы слепа не по себе.
А еще механику страха перед путешествием можно разложить на более простые составляющие, можно дать более простое толкование. Великодушно опускаю здесь ушедший строй и предпочитающуюся им замкнутость пространства. «Товарищи»[47] предпочитали неподвижность. Неподвижность и неизменность были основополагающими принципами. Человек в путешествии, то есть в движении, даже если не имел дурных намерений, в силу самого движения был как бы обречен на большее гражданское непослушание, чем тот, кто не трогался с места. Так что идея путешествия, идея дальнего путешествия, противоречила идее реального социализма. Идея реального социализма была идеей перманентного совершенствования всего и вся (единственный допустимый намек на движение), а идея путешествия заключала в себе целую серию опасностей: опасность перемен, опасность непредсказуемых впечатлений, опасность сравнения одного с другим, опасность тоски по чему-то иному, не говоря уже об опасности невозвращения. Заграничный паспорт не был просто документом с приклеенной фотографией, паспорт был идеей, то есть чем-то неосязаемым, тенью на стене пещеры.
Даже если неподвижность системы повлияла и на мою неповоротливость, я оставляю это без внимания, не жалуюсь и ничего не добиваюсь, я спокойно могу забрать в могилу весь возможно причиненный мне режимом путевой ущерб и все пространственные потери. Моя нелюбовь к путешествиям прочнее коммунизма и старше Октябрьской революции. Так что я торопливо иду к вам, достопочтенные предки, темные атавизмы, беспощадные гены. Я спешу к вам и говорю: моя святая Бабушка Мария Чижова, по отцу Хмель, самое дальнее путешествие совершила из Вислы в Краков. Была также в Катовицах, Татрах, знала Бельско, но ни разу в течение почти девяностолетней жизни не была в Варшаве и никогда не видела моря. Она переживала по этому поводу, это удручало ее. «Нигде-то человек не побывал, — часто повторяла она, — нигде-то человек не побывал». В последние годы и даже десятилетия своей жизни она постоянно перечитывала исключительно две книги: Библию и Географический атлас мира. Изучала Евангелие и иероглифы карт, обладала абсолютной памятью, безо всякого намека на защитный инстинкт отбора только нужной информации. Когда я сдавал на аттестат зрелости, мои гимназические познания из области географии по сравнению с ее познаниями были пустым местом. Да что там мои познания, она — я уверен — карту Гватемалы, например, знала лучше, чем Анджей Бобковский[48]. Фантасмагорические путешествия были, как и подобает истинным фантасмагориям, бесконечными. Путешествия реальные бывали, как правило, до Устроня или до Вантулов в Гое. Перед войной — конной упряжью, после войны — автобусом.
Я лечу на Боинге над Альпами, в кармане у меня заграничный паспорт, осязаемый и банальный, как права на вождение велосипеда, из окон гостиницы «Савой» я смотрю на крыши Женевы, коммунизм пал раньше, чем я успел состариться. Я легко освоился с мыслью, что ни в паспорте, лежащем в кармане, ни в падении коммунизма, ни в крышах Женевы нет ничего сенсационного. Но, когда я подумаю, что всего два поколения назад, да что там два, одного поколения хватит, на дворе была эпоха, в которой конная упряжь служила единственным средством передвижения, меня охватывает некоторый скептицизм. По-видимому, это тот самый скептицизм, который ощущала моя бабка при виде первых самодвижущихся механизмов. Когда в начале века по центру Вислы проехал человек на мотоцикле, местные протестанты, ожидая продолжения апокалипсиса, попрятались по домам, ведь не было сомнения, что природа, веками молчащая, наконец заговорила, небеса рухнули, по Висле пролетел дьявол, да к тому же, как говорили самые глазастые, те, что заметили работу выхлопной трубы, «из зада у него дымило».
Бабушка на всю жизнь сохранила определенную дистанцию по отношению к поездам, машинам, автобусам, до конца им не доверяла, но в то же время в некоторых ситуациях пыталась эти средства передвижения освоить, чтобы они были как лошадь, запряженная в телегу, — послушными и терпеливыми. Когда мы выбирались к Вантулам в Гое, ей никогда не удавалось быть готовой вовремя. Даже редкие и короткие путешествия, даже эпизодические, всего на несколько часов, выходы из дома давались ей тяжело, она, сама того не осознавая, тянула время, и становилось ясно, что автобус уйдет. «Беги, — кричала она в отчаянии деду, — беги и скажи, чтобы минутку подождали». И дед молча, подавляя в себе ярость, сколько было сил в ногах гнал на автовокзал и уже запускающего двигатель водителя вежливо, но решительно, на изысканном польском языке (он не говорил на диалекте) упрашивал, чтобы тот был так любезен, еще одну маленькую минуточку, дословно секундочку, супруга вот-вот подойдет, дела не терпящие отлагательства, в буквальном смысле нож у горла, чрезвычайно срочный выезд. И водитель всегда выключал двигатель, и наступала тишина, и все знакомые и незнакомые пассажиры ждали, пока парадно одетая, неизменно в черном, пани Чижова не появится на вокзале, а затем в дверях автобуса. И мы ехали до Устроня, и шли по меже до Гои, и добирались до Гои. Все еще были живы. Из фарфоровой вазы пускал пар бульон с макаронами, кто-то мне показывал на титульном листе подпись Болеслава Пруса. Запах яблок. Запах старых книг. Епископ рассказывал о путешествиях по свету.
Сейчас, когда я смотрю на озеро, на Женевский фонтан или на цветочные часы, мне кажется, что я смотрю на негативы присылавшихся им открыток с видами. Да какие там «открытки с видами»! Это были возвышенные свидетельства самого смелого воображения, образы из другого мира, яркие вспышки огней над садами, окаменевшие океаны, озера, густые, словно оливковое масло. Почтовые открытки с видами, бесконечно более совершенные, чем сами виды, представшие перед моими глазами через сорок лет.
Я вижу подъемники и Альпы над крышами Женевы, душно, в комнате гудит кондиционер. Моя бабушка Мария Чижова, по отцу Хмель, не любила путешествовать. Она не была в Варшаве и не видела моря. Бывала за границей, потому что сами границы, то чешская, то немецкая, то австрийская, в этом столетии то и дело переходили через порог дома или располагались прямо перед ним. Моя бабушка Чижова читала Библию и Географический атлас. Прилежно разглядывала виды чужих городов на открытках, которые Анджей Вантула присылал со всего света.
Я поднимаю трубку, набираю код и выстукиваю тот старый номер: 27–56. Я должен ей сказать, что я здесь. Я должен ей сказать, что я видел все, что было на почтовых открытках: часы, фонтан и Стену Реформаторов. Я должен дать ей знак.
Филарецкая улица
Я летописец жары, я повествователь зноя, я рыба, плывущая по желтому океану пекла. Ничто так не проясняет ум, как нехватка воздуха, одеревенение тела, песочный воздух. (Известковый город духоты над крышами Кракова.) Я пишу «Историю жары», монографию зноя, главу о Москве, на которую за семь месяцев не упало ни капли дождя, главу о пожаре в Сан-Франциско (образ пожара всех остальных метрополий), главу о преступлениях, совершенных ровно в поддень (час Антихриста). Я штудирую толстые тома «Истории метеорологии», перелистываю влажные страницы «Протоколов прогнозистов погоды» девятнадцатого века. В Ягеллонской Библиотеке, в главном читальном зале, я записываю на карточки примеры влияния высокой температуры на человечество. Зной и война. Зной и изобразительное искусство. Зной и обычаи. Онтология и эпистемология зноя. Знойные сезоны и тоталитарные системы. С пристрастием анализирую тонкую связь между созвездием Пса и бикини. Даю ответ на вопрос, каково влияние купального костюма на познание, и ввожу категорию «пляжный текст».
В жаркую пору человек, как правило, сбрасывает с себя облачение и благодаря этому приближается к природе, ergo отдаляется от культуры. Ведь в плавках невозможно даже подойти к стеллажу, на котором стоят классики философии. Оправданный сорока градусами в тени отход от культуры позволяет в такое время обращаться исключительно к текстам, в некотором роде схожим с наготой, к текстам, которые формально являются произведениями культуры, но по существу принадлежат миру природы (интимные дневники, женские журналы, архетипические любовные романы). Можно, конечно же, взять с собой в бассейн «Мир как воля и представление», но этот жест выдавал бы склонность к извращению отнюдь не интеллектуальному, а весьма тривиальному (Артур Шопенгауэр смазывает плечи маслом какао).
- Сила Каменного Деда - Ежи Сосновский - Современная проза
- Стэн Лаки - Ежи Сосновский - Современная проза
- Чёртово дерево - Ежи Косински - Современная проза
- Тени Пост-Петербурга - Андрей Дьяков - Современная проза
- Тибетское Евангелие - Елена Крюкова - Современная проза