прапорщик Маликов.
Только теперь милиционер пропустил парня в кольцо. Тот торжествующе и надменно окинул взглядом толпу, которая только что не хотела пропускать его, а теперь смотрела с любопытством, встал около волка, выпятил грудь.
— Да улыбнитесь вы. Да расслабьтесь, расслабьтесь, — поворачивал его так и сяк прапорщик Маликов. — Непринужденно встаньте.
Парень никак не понимал. Прапорщик Маликов совсем было отчаялся, но, наконец, вроде бы получилось. Стал записывать:
— Сидоров я. Василий Петрович. Шофер… Как было? Мою я, значит, машину. Смотрю, волк. Глаза сверкают, клыки. Ну, я за ним. (На самом деле, увидев волка, он в бесшумном и стремительном прыжке перенес свое грузное тело в подъезд. «Кинь в него палкой! Кинь в него палкой!» — кричал мальчишке на детской площадке. Только когда тот швырнул обломком доски, и волк скрылся за углом, он осторожно пробрался в машину-) Ну, думаю, может кого-нибудь загрызть, порядок общественный нарушить. Это можете не записывать, некрасиво как-то получится, как бы хвалюсь, что ли; долг каждого гражданина предотвратить опасность.
Через час по радио, а вечером по телевидению объявили, что волк пойман, и администрация зоопарка просит извинения и приглашает горожан в гости.
Плюгавый тайком отколотил Трехпалого: «А, зверюга, вернулся!», а Директор, вкативший Плюгавому выговор с последним предупреждением, через день поглядывал на Трехпалого даже с любовью — давно в зоопарке не было так многолюдно. И все толпились около клетки Трехпалого. Он был знаменит.
— Это тот самый волк, который сбежал.
— На самом деле?
— Да.
— Волк — он есть волк.
— Это тот самый волк? Миша, иди сюда. Вот он где.
— Говорят, кого-то загрыз.
— Да, наделал бы дел, если бы вырвался на свободу. А Трехпалый равнодушно лежал в углу и даже не улыбался детям.
Билет в детство
Чем дальше мы от него, чем больше мотает нас по свету и колотит о жесткие камни судьбы, тем больше нам хочется в него. Каким бы оно ни было! Но в детство, — даже на несколько дней, даже на несколько часов, даже на несколько минут, — уже никогда не вернуться. И, пытаясь обмануть себя, мы возвращаемся в страну детства. Возвращаемся — и растаптываем ее в своей памяти. Потому что в детстве уже давно живут другие люди, все в нем до стона родное, но в то же время все уже давно не то чтобы чужое, а отгоревшее, и кроме горечи ничего из этой встречи не уносишь.
Самое странное, что обо всем этом знаешь заранее. Что так оно и будет. Что ни в коем случае нельзя возвращаться туда, где тебе когда-то хоть чуточку было хорошо.
Рано или поздно, наверно, каждый постигает эту простую истину. Но каждый по-своему — обязательно отвергая горький опыт своих предшественников. Каждый, — не веря никому: да, никому не удавалось, а вдруг мне удастся, — непременно сам хочет ткнуться носом в печальную горечь разочарования. И, ткнувшись, изрекает до ужаса банальный, но в то же время до ужаса верный, афоризм, что-то вроде этого: «Мальчики, никогда не возвращайтесь в старые башни, где вам когда-то хоть чуточку было хорошо!»
Почему же мы так стремимся попасть в детство— чем дальше от него, тем сильнее? Почему мы стремимся во что бы то ни стало разрушить, обворовать его в своей памяти, словно оно висит на нас хотя и дорогим, но все равно тяжелым, обременяющим грузом? Словно без него нам будет легче жить. Словно без него нам будет легче устраивать сделки со своей совестью.
А если вам в этой башне было не очень хорошо?… А если вам в этой башне было очень нехорошо?.. Но все равно, как бы то ни было, это самое лучшее, самое светлое в жизни — ведь это детство.
За свои двадцать пять лет я уже несколько раз успел обжечься на старых башнях, правда, не столь отдаленных, как детство, каждый раз давал себе слово — не возвращаться, и снова возвращался к ним. Но, как ни странно, я ни разу не вернулся в детство. Потому что мне не хотелось в детство, потому что я ненавидел свое детство. Точнее: мне всегда хотелось в страну моего детства, потому что страна эта лежит в необыкновенно тихой и звонкой местности; крик гусей, особенно осенью, словно ликующий клич охрипшей трубы, долго и далеко отскакивает от торжественно притихших лесов, от студеной и прозрачной воды, от осыпавшихся рыжих скал, в многовековом раздумье нависших над ней. В любую погоду, даже в самое осеннее ненастье, в ее воздухе висит какое-то томительное и светлое волнение. С низкими и холодными тучами оно вываливается из-за невысоких гор, сеется из них, словно дождь, или вместе с дождем, и снова с тучами, уплотняясь к горизонту в теплую и желтую, еле заметную полоску над горами, уходит за них и зовет за собой.
Где я только ни был за эти десять лет, но никогда больше не видел такого неба, таких прозрачных и тихозвонких рассветов, когда проснешься и вдруг замрешь от боли, что ты проспал что-то очень важное, а может, даже главное в своей жизни: кромка невысоких гор непорочно томится желтым и ликующим светом, и хочется вскочить и побежать босиком за эти сверкающие зубцы и узнать, что за страна лежит за ними.
Мне всегда хотелось побывать на нашей реке, я часто вижу ее во сне: звонкую и веселую на перекатах — в вёдро, печальную, уютную — в ненастье. А если заночевать где-нибудь на ее берегу под горой Сосновкой, то утром, когда немного рассеется туман, можно увидеть, как на перекат осторожно друг за другом выходят лоси, как они долго и медленно пьют парную воду, а потом, вздрагивая гладкой и влажной шерстью, вслушиваются в тишину.
Конечно же, еще больше мне хотелось побывать на самой Сосновке с ее таинственно кричащими коршунами, с загадочными глухоманями, с тетеревиными токовищами. Где-то там остался мой теперь, конечно, уже сгнивший шалаш.
Мне хотелось увидеть и Большой Бугор с его подснежниками и жаворонками. Мне хотелось увидеть и… — мне хотелось увидеть все те маленькие, простенькие радости, из которых складывается детское счастье. Но я не хотел видеть деревню, дом, в котором родился, родных и знакомых, которые, конечно, еще живут там.
Потому что деревня, улица, дом, родные, знакомые знают мою тайну. Потому что они знают, зачем я появился на свет. А я не хотел, чтобы кто-то, пусть молчаливо и нечаянно, напомнил мне об этом. Или я не должен был родиться, или я не