Чувствуя приближение конца, отец распорядился: не надо на моих похоронах никакого духового оркестра (полагавшегося ему бесплатно как рабочему завода), а эти деньги пусть передадут семье.
19 мая 40-го года он умер на руках отца — моего дедушки Акима Никитьевича, — хотя с утра чувствовал себя получше, даже поел и отослал нас с мамой по каким-то делам. «Чо-то душно мне, тятя! Открой окно!» — попросил он дедушку, и это были его последние слова: когда дедушка вернулся к его постели, он уже кончался.
Мне шел тогда уже девятый год, но всей силы удара я не ощутил. Как мальчик из романа Андрея Платонова, я «за гробом отца шел без горя и пристойно». Боль и невозвратимость утраты ощутил позднее. С особой силой она кристаллизовалась в сне, который часто-часто мучил меня все школьные годы. Я видел папу, какого-то странного, будто он не умер или не совсем умер. Я верил и не верил и боялся во сне, что это только сон. Мой рассудок изнемогал в этом балансировании на грани сна и яви, жизни и смерти, но всё-таки была в этом мучительном балансировании какая-то надежда. Вместе со сном улетала и она, и я просыпался в слезах. Отцы моих товарищей вернутся с войны, мой папа — никогда…
Помню, как через год после смерти отца мама нам сказала: «Завтра к папке пойдем! Родительская суббота завтра». Пятилетний Герка запрыгал: «К папке, к папке пойдем!» — «Только не выйдет к тебе твой папонька, сыночек!» — сказала мама и заплакала.
На следующий день в каком-то радостно-грустном ожидании мы все пятеро пошли на старое воткинское кладбище. Расположено оно на высоком холме, и далеко-далеко видно отсюда во все стороны. Весеннее солнце заливало всё вокруг, сияло на кресте каменной церкви. Много людей — нарядных, с грустно-просветленными лицами.
Когда мы подошли к папиной могиле, мама торопливо поставила на землю Алку, которую она большую часть пути несла на руках, и упала на холмик с осевшей, не совсем еще просохшей землей, запричитала: «Зино ты, Зино! И на кого же ты нас оставил? Как мне без тебя тяжело-то, свету белого не вижу! Почто ты меня не послушался-то, с той работы окаянной не ушел? Как я их, четверых, ростить-то одна буду?!» И мама забилась на могиле, а мы, растерянные, стояли вокруг нее.
Тут к нам подошла старушка, с палочкой, вся в черном:
— Слышь-ко, бабонька, не надо эдак реветь-то. Шибко им там лежать-то тяжело, если родные-то ихние так убиваются. Встань-ко, встань, милая. И робетишек вон как напугала. Твои ли чо все? Ну, Христос с вами!
Старушка ушла, а мама с лицом, залитым слезами, обняла нас, успокоила хнычущую Алку и уже совсем другим голосом заговорила с папой, будто он был рядом и слышал ее:
— Прости, Зино, батюшко!.. И правда, шибко, поди, тебе тяжело от слез-то моих. Ну, на бабьи слезы вниманья особо не обращай: бабья слеза, как ночная роса. Ничо, и робетишка вырастут. Никто как Бог! Вон Алка уж ходит, Вовка второй класс кончат, отличник, Шурка осенью в школу пойдет. Ну, Герко — баловной, сам знашь. Сестры — Клавдя, Толя много помогают. Ваня вчера огород нам вспахал. Бросаю это я картошку в борозду, задумалася чо-то, поглядела на него и показалося мне, будто ты пашешь. Нет, уж никогда ты не попашешь, Зино, батюшко! Придавила тебя сыра земелюшка-а-а!
Тяжело пришлось маме в этот первый год после смерти отца (четверо детей мал мала меньше — от восьми лет до одного года). Помню такой эпизод. Мама обед готовит, на руках — Алка, да еще с ней случилась неприятность (большая). А тут еще кто-то из младших братьев свалился с лавки, ушибся, отчаянно орет. Мама в запальчивости кричит: «Хоть бы падали, дак башку-ту под себя делали!» Я говорю: «А я, мама, падаю, дак башку всегда под себя делаю!» И мама рассмеялась… «Подхалим, маменькин сынок!» — скажете вы. Но если б вы знали, какую страшную сцену видел я за несколько дней до этого «забавного» эпизода!.. Я понимал, как маме трудно с нами, и хотел ее утешить.
Много помогали нам мамины сестры — тетя Толя, тетя Клаша, тетя Лёля (вечная им память!), их мужья. Утешали: «Ну, Сима, никто как Бог! Дальше полегче будет. Ребята расти будут, помогать». Никто не знал, что дальше будет — еще труднее…
ВОЙНА
Мама давно обещала нам купить какие-то бронзовые колокольчики, и когда мы, не очень уже рано, пошли в воскресенье 22 июня 1941 года в «Культтовары» в центре, мы узнали, что началась война.
Как же я обрадовался! Я всегда мечтал о боях, о героических подвигах, жалел, что слишком поздно родился и не бил белых, любимое мое чтение было — о войне. И наконец — вот она!
Слезы теток, провожающих моих дядьев на войну, очереди в магазинах, карточки на продукты, а главное — поражения на фронтах довольно быстро остудили мой воинственный пыл. Помню, жгучая крапива была нашим постоянным соседом и врагом. И вот я спрашиваю у сестры: «Любка, а ты согласилась бы голая, босиком, пробежать через поле крапивы, большое, ну вот как от нашего дома до вашего, — только война чтобы сразу кончилась?» И оба решили, что да, конечно, мы согласились бы даже на это.
Мы объясняли неудачи наших войск внезапностью вражеского нападения и надеялись на быструю победу. Ну, еще бы! Всё новые эшелоны солдат уходили из Воткинска (и ведь так по всей стране!). Да вот один дядя Ваня — такой силач, с десятью немцами справиться сможет! Но проходили недели, месяцы. От наших — ни одного письма, как в воду канули, а немцы всё шли вперед. Уже некого посылать. И вот уже только мальчишки — курсанты подольских военных училищ да 28 героев-панфиловцев преграждают немцам путь на Москву. А где же наши многомиллионные армии?!
И тут даже мы, ребятишки, оптимисты по натуре (точнее — по возрасту), приуныли. Знаю, что даже сдача Москвы не заставила бы нас (и взрослых тоже) пасть духом. Помню, как мой родственник, деревенский школьный учитель, говорил: «Ничего, выдюжим! Вон Наполеон тоже взял Москву, а потом драпал из России давай Бог ноги!» Но пока — немцы неудержимо рвались к Москве.
Помню наш класс (третий). Холодно, греем руки под мышками, почти темно (занятия во вторую смену, а энергию экономят). Мы сидим притихшие, и учительница, Розалия Михайловна, говорит: «Ну-ка, Захарова, спой про барабанщика!» И Захарова детским, чистым и звонким голосом поет песню, которую все мы очень тогда любили: «Мы шли сквозь грохот канонады, / Мы смерти смотрели в лицо…» И на душе как-то легчает.
Конечно, немцы взяли бы Москву, если бы не свежие, прекрасно обученные и вооруженные дальневосточные и сибирские дивизии, которые можно было двинуть против немцев благодаря пассивности Японии — союзника Гитлера. Понимаю, что это было не благородство и не сочувствие к изнемогающей России. И всё-таки, всё-таки… Не следует забывать, что так ли, сяк ли, но в этот роковой для России час японцы не ударили нам в спину. А ведь именно японцев («самураев») все довоенные годы мы считали главным врагом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});