– и вдруг в брюках.
– Э-э, я… ну, это… – отвечает изобретатель, корчит еще большую гримасу и по-прежнему не отрывает глаз от чашки, которую вертит на столе.
– Ну, например, я уверена, что Тоурунн показала бы гораздо лучший результат на соревнованиях, если бы не решила выступать в национальном костюме, – продолжает фру.
Это вызывает у меня интерес, и меня вкратце просвещают о Тоурунн Сигтриггсдоттир с хутора Передний Гребень, теперешней рекордсменке Исландии по метанию молота. А в остальном меня мало интересует этот разговор 1952 года выпуска.
– Ах, вот как! – встревает старуха и отряхивает свой передник; она восемьдесят лет простояла у печки и раковины, у нее в curriculum vitae четырнадцать домов из дерна и один каменный. Десять юбок и, я полагаю, столько же детей.
– Ну нет, Алла, ты же из местности, что ушла под воду, и время у тебя другое. А для современной женщины юбка – это оковы. Будущее за штанами.
Рыжебородый при словах «современная женщина» дергается, шарахается как конь от тавра, фыркает.
– Нет, так и воспаление схлопочешь, и детей рожать не сможешь. А где тогда их из-под себя выпускать? – спрашивает Душа Живая.
– Ха-ха-ха! – хохочет фру с Болота. – Из-под себя! Аллочка, брюки вообще-то снять можно.
– Не поверю, что женщина станет при мужиках брюки снимать! Они ждать-то согласятся?
Хроульв, видимо, хочет пресечь дальнейшие подробности об интимной жизни старухи, которую, как вдруг оказалось, зовут Алла, и он говорит, обращаясь к скатерти:
– Я всегда предпочитал, чтоб мои женщины были прикрыты занавеской. В моей юности считалось, что если у женщины все насквозь просматривается между ног, то это к неудаче. Предвещает мокреть. И кровавый дождь.
Тут вмешиваюсь я:
– Э-э… кровавый дождь? А что это?
– Ну? Писатель – а не знает, что такое «кровавый дождь»?
– Нет. Не помню, чтоб раньше слышал такое слово.
– О-о, это такой гадкий дождь, который не к добру.
– Ну что, Эйнар, ты много книг написал? – спрашивает большеглазая.
– А? Да… да-да. Только я большинство из них позабыл.
Хроульв явно по горло сыт той ерундой, которая творится вокруг меня. Он медленно поднимается и выходит в коридор. По-мое му, он держит путь в парадную гостиную.
– Да. Вроде я твое имя где-то встречала. Я уверена, что читала какую-то из твоих книг. А с книгами часто так бывает, что они остаются с человеком на всю жизнь, только он сам этого не знает. Эйнар Йоуханн Аусгримссон. Да, ей-богу, мне это имя знакомо.
Вот зачем она пытается сделать вид, будто мое имя мне знакомо! Ведь в 1952 году я, конечно же, еще не был знаменит на всю страну. Это случилось только потом. Как вот прикажешь все это понимать? В глубине души я надеялся, что эти автомобильные супруги несут с собой другую эпоху, какую-то разгадку всей этой путаницы со временем. А это оказались всего лишь светлые бархатные брюки.
– На самом деле мой творческий псевдоним – Эйнар Й. Гримссон, – говорю я, просто чтобы не молчать, и чувствую на своей ноге какую-то возню: малыш-светлоголовик лежит под столом и играет со своей лошадкой – тонкой овечьей берцовой косточкой, дает ей «проскакать» мне по подъему ноги.
– Ну? Я вижу, дела все лучше и лучше. – Хроульв встал в дверном проеме с бумагами в руках.
– Папа, а сестрица Виса в брюках! – раздается голос мальчугана из-под стола. – Значит, она не женщина?
– Угомонись, – говорит Хроульв, и я вижу, как он бросает взгляд на Эйвис – которая молча стоит одна в другом конце кухни, опираясь на буфет, словно будущая манекенщица – а потом снова ретируется на свое место.
– Да, наша Эйвис станет современной женщиной, ведь она развита, и учение ей легко дается, и, я надеюсь, ей удастся познакомиться со всем тем, что предлагает современность, и воспользоваться им, – если от меня тут что-то будет зависеть. Я уверена, что ее мама согласилась бы со мной. Ей нужно только самой заботиться о себе и не спешить вступать в брак до тех пор, пока не найдется достойный кандидат. Ведь она наделена многими талантами и далеко пойдет по пути просвещения – наша Эйвис, – говорит фру с Болота, желтозубо улыбаясь.
– Вот не надо из нее неумеху городскую делать, хух!
Ach so. Он сказал «неумеха городская». Интересно. Я порой называл так Фридтьоува в письмах. И сейчас этот распроклятый фермер пользуется случаем и состраивает на лице одну из этих своих несносных ухмылок, кладет на стол письмо и подталкивает его к Йоуи, словно козырную карту при игре в вист.
– А вот и кое-что для почтмейстера, – говорит Хроульв, обнажая щербинку между своими торчащими передними зубами; морщины у него на лбу глубже всего над глазами, а дальше к лысине мельчают.
– Э-э… да? – поскрипывает Йоуи. Голос у него такой, словно в горле вертится ржавый винт. Он прекращает ввинчивать чашку в стол, берет письмо и подносит к очкам.
– …Ну вот… – говорит он, убирая письмо от очков, но продолжая разглядывать его.
Я сижу рядом с ним, и, хотя свои очки я потерял при давешней вылазке во двор, я вижу, что имя и адрес на конверте аккуратно напечатаны на компьютере. Ничего себе! Это же письмо, которое написал я! Он, зараза такая, его в город не отвез!
– Это я принес? – недоумевает Йоуханн.
– Нет-нет, это он, писатель, хочет его в столицу отправить. Небось мы скорее его самого туда отправим.
– 101 Рейкьявик… – в устах почтальона это звучит странно.
– Да, это… короче, это абонентский ящик, мой ящик в издательстве, – пытаюсь выкрутиться я.
– Да, хорошо, что нашему писателю пока есть кому писать письма, – говорит Рыжебородый. Черт бы его побрал!
О да! Значит, я написал письмо самому себе! «Дорогой друг – Твой Э.». Как же по-дурацки это звучит! Значит, я разделил участь всех тех писателей-самокопателей, которых встречал на своем веку. «Я пишу прежде всего для самого себя» – так это называлось во всех их совершенно безнадежных интервью в газетах. И они еще надеялись, что читатели тотчас побегут в магазин за этими письмами от руки к мозгу! И еще обижались, что у них книги не распродаются! Один сплошной онанизм – вот что это такое! «Прежде всего для самого себя». Обман в чистом виде. Я для самого себя никогда не писал. Я писал для всех других, кроме самого себя. Это присутствует уже в самих словах. Книги издаются. Писатель дарит читателям рассказ. А книги тех писателей просто выносили вон. К ним же домой. Как какие-нибудь письма. Хотя Тоурберг свое