как музыкант, исполняющий сонату, не глядя на ноты. Иногда она превращается в рукопись. Рукопись, если она удается, превращается в книгу, а книга ищет и находит – или не находит – свое место среди событий, составляющих жизнь.
Взгляните на черновики – в них еще полуслепые слова толпятся, тесня друг друга. Подчеркнутые строки, находки, намеченные наспех, подробности, записанные кое-как, десятки страниц, жирно зачеркнутых крест-накрест, одни карандашом, другие фломастером (эти уже не могут пригодиться), рисунки, чертежи, планы. И рядом – жизнь автора, которая врывается в рукопись началом дружеского письма, записью сюжета другой книги, которая когда-нибудь будет написана, размышлениями, воспоминаниями, загадочными знаками, понятными только одному человеку на свете.
Но вот начинается строгий отбор, вспоминаются характеры, обдумываются отношения – будущая книга еще раскачивается, как высотный дом во время землетрясения. Еще не найдена таинственная связь, которая должна заставить читателя листать страницу за страницей, а между тем уже приходит день, когда кажется, что обдумано все, приходит вместе с уверенностью, что перемены неизбежны. Чистая страница лежит перед вами, и – никуда не денешься – на ней должна быть написана первая фраза.
Впрочем, она уже давно написана, и пора переходить к летнему вечеру 1971 года, когда Петр Андреевич Коншин, заканчивая прогулку, случайно встретился с Осколковым, заместителем директора своего института.
2
– Петр Андреевич, а вы что же тут делаете, в Лоскутове?
– Живу, Валентин Сергеевич.
– Давно ли?
– Третий месяц. Обменял свои две комнаты в центре на однокомнатную квартиру.
– В новом доме?
– Да.
В Лоскутове был только один шестиэтажный дом.
– И довольны?
– Очень. Здесь тихо. Рядом лес. Зимой можно ходить на лыжах.
– Ну, это уж не для меня!
– Ничуть не бывало!
Осколкову было под шестьдесят, но он не располнел, как многие его сверстники, держался прямо, с привычной сдержанностью, и если бы не его усталое лицо с ярко-голубыми глазами, ему нельзя было бы дать больше пятидесяти.
– А вы где живете? – спросил Коншин.
– Живу в Москве, а здесь бываю. Часто, летом почти каждый день после работы. Вы, наверное, приметили рядом с последней остановкой трамвая старый деревянный дом с балюстрадой. Моя дача. К сожалению, назначена на слом. А жаль! Я бы сохранил ее… «Памятник русской дачной архитектуры девятнадцатого века. Охраняется государством». Впрочем, кажется, удастся отстоять.
Он засмеялся. Смех был неприятный. «Задавленный», – подумал Коншин.
– Знаю этот дом. Проходил мимо и слышал музыку. Даже узнавал Рахманинова, Дворжака, Баха.
– Неужели так слышно на улице? А вы любите музыку?
– Про любителей говорят – «страстный». Обо мне можно сказать – «пылкий».
– Так непременно заходите. Есть редкие пластинки. Кэтлин Фэрриер, например.
– Даже не слышал.
– Между тем считается одной из лучших певиц в мире. Контральто. Прославилась исполнением Генделя и Баха. У меня как раз есть и тот и другой.
– Спасибо. С удовольствием.
Они обменялись телефонами, простились, и Коншин ушел немного озадаченный: между ним и Осколковым были скорее плохие, чем хорошие отношения.
3
Через несколько дней он возвращался от Левенштейна, где весь вечер говорили об институтских делах, давали себе слово не говорить и все-таки говорили. Потом Левенштейн повел его смотреть детей – у него была двойня, мальчик и девочка, – и Коншин, у которого в горле защипало от умиления, ласково погладил их одинаковые белокурые головки.
Теперь, в очереди на такси, он думал, что одинок, как собака, и, в сущности, несчастен. Перед ним стояла Хорошенькая (мысленно он так и назвал ее, с большой буквы) – в шубке с продольными блестящими полосками и в меховом берете. Ей было на вид лет тридцать, и Коншин, любивший угадывать профессии, решил, что она врач. Ему хотелось заговорить с Хорошенькой, и он загадал: «Заговорю, если обернется». Но она не обернулась. Она ждала, казалось, терпеливее всех. Снег таял на свежем лице, а на прядях светлых волос, выбившихся из-под берета, не таял. В ней было что-то рождественское, она стояла, как Снегурочка под елкой.
И мигом он вообразил, что она навещала мать: в метро, в автобусах он любил придумывать биографии случайных соседей. Мать мнительная, а Хорошенькая не любит лечить родных. Но он уже думал о собственной матери, которую похоронил в прошлом году. Мать сокрушалась, что у нее нет внуков. Жениться снова? Некогда, да и зачем? У него есть Леночка Кременецкая, а семейная жизнь сложна и требует постоянного, терпеливого внимания. Снова счастливое семейство Левенштейнов представилось ему. Но там все держится на Але, а где взять еще такую Алю? Такую умную, гостеприимную Алю, которая уже сдала кандидатский минимум, а потом, сообразив, что на свете существует нечто важнее диссертаций, бросила работу и родила Льву Петровичу сразу двух прелестных детей. Такую взять негде.
Должно быть, последние слова оп произнес вслух, потому что Хорошенькая обернулась.
– Простите, вы не врач? – негромко, чтобы не обращать на себя внимания, спросил он.
– Нет. А вам нужен врач?
Она сказала это с чуть заметной улыбкой – может быть, почувствовала, что от него пахнет вином?
Только он собирался ответить, как подошли сразу две машины, и одновременно в клубах пара, вырвавшегося из дверей ресторана, надевая пальто на ходу, разговаривая и смеясь, появились молодые люди. «Экие бугаи», – успел подумать Коншин.
В первую машину уже садился мужчина